Нас довезли до городка Сен-Максим, а дальше мы поехали к себе в Кавалер на попутных машинах. С первого дня на Сережу навалилась самая трудная и неблагодарная часть работы. Меня же он после обморока гнал от кухни без всякой пощады. Они с Марком и без меня управлялись, но и выматывались крепко. Попробуй, накорми сотню молодых желудков! В середине лета Сережа взмолился:
— Да дайте вы мне хоть один день отдохнуть!
И чтобы никто не морочил голову, мы ушли на весь день из лагеря.
Брели по пустынному пляжу, уходили все дальше и дальше и нашли, наконец, место, где сосны сбегали к морю, и вся земля под ними была устлана толстым слоем сухой и скользкой хвои. Кое-где проглядывали лиловые колокольчики бессмертника, и пахло нагретой смолой.
В какой-то из бесконечных часов того прекрасного дня, оставшись лежать в тени под соснами, я смотрела вслед уходящему к морю Сереже. Вдруг явственно почудилось (честное слово, я это видела!), как потешно загребая ножками теплый песок, бежит рядом с ним голопузый смешной человечек. Наше дитя. Я подняла глаза к более яркому среди сосновых веток, чем на всем остальном пространстве, небу и взмолилась: «Господи, прости же ты меня, наконец! Пусть у нас будет ребенок! Мальчик, девочка — это все равно. Пошли мне утешенье, господи! Мне так плохо без своего малыша!»
Но Сереже, когда он вернулся с капельками воды на загорелых плечах, я ничего не сказала.
Несмотря на угрызения совести при виде замотанного мужа, я отдохнула на славу. Мы целыми днями не разлучались с Машей и Настей, подружились с хорошенькой француженкой Дениз. Она посмеивалась над лагерными романами и не уставала повторять:
— Как хорошо, у меня никого нет. Ни жениха, ни брата, ни отца, ни матери! Одна на всем белом свете, сама себе хозяйка и госпожа.
По вечерам мы ходили танцевать в соседний городок, тихий, сонный. Изредка доносились вести из взбаламученного мира, но мы отмахивались. Война? Да ничего не будет. Прошлым летом тоже пугали, а все обошлось.
Это произошло неожиданно и просто. Ранним утром мы собрались несколько человек и отправились в город купить необходимую в обиходе мелочишку. Пришли на широкую, почти деревенскую площадь и наткнулись на глашатаев.
Один, толстый, в клетчатой рубашке, полотняных брюках и каскетке, усердно бил в барабан. Сухая дробь разносилась по площади, из окон выглядывали недоумевающие со сна люди. Другой, ростом повыше, худощавый, в странной какой-то униформе, громогласно, чтобы все слышали, кричал о начавшейся войне. О войне настоящей, не где-то далеко, а именно у нас, во Франции. Точно так же неделю назад они собирали народ на ярмарку. Усатый толстячок бил в барабан, худощавый зазывал на дешевую распродажу фруктов. Казалось, оба вот-вот рассмеются и скажут:
— Все в порядке, медам, мсье, мы объявили про новый увлекательный фильм. Приходите сегодня в наш кинематограф!
Но все настойчивей бил барабан, и крик этот la querre, la querre![43] все настойчивее лез в уши. В окнах пропадали головы, спустя мгновение люди выходили из домиков на площадь. Собиралась толпа. Еще молчаливая, еще не обвыкшая.
Мы поспешно вернулись в лагерь. Наше известие перевернуло все вверх дном. Кто-то бросился укладывать пожитки, кто просто уселся возле дощатого стола и сидел, подпершись в раздумье. И на весь лагерь плакала навзрыд маленькая француженка Дениз.
— Отчего ты так убиваешься, Дениз? — спросил Марк, — у тебя нет ни жениха, ни брата, ни отца. Некого у тебя забирать на войну.
— От того и плачу, — подняла на него заплаканные глаза Дениз, — знаешь, как это страшно, когда у тебя никого нет!
Свернули лагерь. Одна за другой падали палатки, оставляя под собой точно очерченные квадраты примятой травы. Койки, посуду, весь инвентарь свозили в большой сарай бакалейщика мсье Гастона. Спокойно и деловито распоряжалась Бетти. Потом она раздала деньги, всю нашу наличность, всем, у кого не было средств добраться самостоятельно до Парижа. Вечером мы остались одни. Бетти поделила поровну остаток.
— Вот все, — сказала она.
И мы, неожиданно для самих себя, стали смеяться над нашими попытками разбогатеть.
Нам четверым следовало срочно добраться до лагеря Риммы Сергеевны, ведь мы внесли плату и за обратный проезд. Мсье Гастон любезно согласился отвезти нас на своем грузовичке. Мы распрощались с Бетти и Олегом и уехали в Сен-Максим.
А там, в лагере на горе, тихо. Почти все уехали, остались лишь те, кто должен возвращаться в Париж автобусом. Автобус же, как на грех, сломался. Он стоит в гараже, к нему нет нужных деталей.
Петр Петрович бегает из лагеря в гараж и обратно, нервничает страшно. Платить за починку и бензин нечем. Нервы у всех натянуты до предела. Профессор Ильин бегает за Петром Петровичем и только сердит его, отвлекая ненужными советами. Еще хорошо, Любашу и Понаровских с детьми догадались отправить поездом.
Нам четверым отводят смежные комнаты. Места хоть отбавляй. Мы начинаем жить в призрачном, нереальном мире. И день проходит, и второй, и третий. Светит солнце, сентябрьское море, насыщенное синевой, тихо лежит в раме из золотых песков. В небе — ни облачка. Мы живем, будто кроме нас никого нет, будто ничего не происходит за горизонтом. Каждое утро спускаемся по крутой лестнице на пляж, и целый день валяемся на песке. После завтрака появляется профессор Ильин, раздевается в сторонке, потом идет к нам и, хлопая себя по груди, заросшей рыжими волосами, предлагает:
— Наташенька, давайте поплывем!
Плавает он, несмотря на солидный возраст, знатно. Метрах в ста от берега переходит на медленный брасс и лукаво спрашивает:
— А хотите, я расскажу вам, как Тургенев с Гончаровым поссорились?
Начинается лекция. Я думаю, он для того и утаскивает меня в море, чтобы никто не мешал ему говорить о литературе.
Временами на меня нисходит удивительный покой. Отрешенно живу в заколдованном царстве. Даже молю Бога, чтобы починка автобуса задержалась еще на пару дней. И Бог слышит мои молитвы. Сережа рядом, рядом друзья. Что человеку нужно?
На наших глазах расцветает любовь Марка и Насти. Мы с Сережей покровительственно смотрим на них, изредка переглядываемся и обмениваемся понимающими улыбками. Мы уже через это прошли, буря любви пролетела, остались доверие и нежность. Я не грущу о первых днях узнавания. Всему свой черед.
Иногда мы сидим в зарослях мимоз. Это мое местечко. Я открыла его в прошлой жизни, летом тридцать шестого года. Ажурные тени невесомо скользят по рукам, по нашим лицам, дрожат на песке. Здесь нельзя говорить, это все понимают, здесь слишком тихо. Мы молчим, мы растворяемся, нас нет.
А то уходим далеко за виноградники, в луга, и там, почтительно наклоняясь за каждым цветком, Марк складывает удивительные по красоте букеты.
Меня всегда поражало в нем это не свойственное нашему веку почти языческое поклонение всему живому. Он говорил расшалившейся волне «куш!» — и волна послушно откатывалась, не задев ни вещей наших, ни ног. Ему предлагали сдвинуться дальше от полосы прибоя, но Марк любил сидеть на самом краю земли. Он уверял, что волны больше не придут и не тронут нас.
В нем симпатично уживалось и шалопайство, и легкомыслие, и глубина, и нежность. В восторженном изумлении Настя смотрела на приносимые Марком цветы и время от времени глубоко вздыхала, чтобы не задохнуться от свалившегося на нее, уже почти непереносимого счастья.
Я никогда не сравнивала их с нами. Не так, по-другому, но и у нас с Сережей все это было. Просто мне легче говорить о них, а свое, сокровенное, не может быть выражено в словах.
Сережа и Марк были в чем-то схожи, иначе и дружбы никакой не получилось бы. Только Сережа был более сдержан, скуп на проявление чувств. В жизни он не стал бы хватать меня на руки и кружиться со мной до упаду, а потом хохотать в траве, сдвинув на ухо сплетенный мною венок.
43
Война! Война! (франц.).