Изменить стиль страницы

— Я его ррраз! До седла! Кишки наружу! В грязь его, мерзавца, в жижу!

Красные в долгу не остались — рубанули по пальчикам. Мичман говорил Макарову:

— Я отнюдь не склонен объясняться в любви с большевиками, но это… это неприлично, в конце концов. Виктор Петрович, уймите вы его, Христа ради.

И Макаров шел организовывать партию в белот, чтобы прекратить папашины излияния.

Хозяин ресторана случайно узнал, что я сижу без работы, и предложил место кельнерши, обслуживать всю эту разношерстную публику. Мы долго советовались. Сережа кряхтел, морщился, не хотелось ему допускать жену до такого скользкого дела.

— Ты боишься, ко мне будут приставать?

Он резко останавливал разбег по комнате, возводил глаза к небу, хлопал себя ладонью по лбу.

— Елки зеленые! Да кто об этом думает! Никто к тебе приставать не станет, раз я там работаю. Не об этом совершенно речь.

— О чем же?

— Работа холуйская. Факт, — и смотрел жалостливо.

Но я решила предложение принять. Маме становилось все хуже, много денег стало уходить на лекарства. Сашиного заработка не хватало. Да и продукты подскочили в цене неимоверно. Я стала кельнершей.

Опыта у меня не было никакого. А столиков много. А народу еще больше. В мои обязанности входила утренняя уборка до прихода первых посетителей, затем я накрывала столы и расписывала меню. Часов в десять приезжал разносчик дядя Вася, еще одна личность, неисповедимыми путями попавшая в эмиграцию. Ладно, дворянство, офицерство… но этот? Пожилой вологодский мужик от сохи. Он привозил пирожные от большого русского ресторана, я у него их принимала. Если попадалось смятое пирожное, он говорил, сильно окая:

— Ну, это совсем сомятое, это ты, пожалуй, скушай сама на доброе здоровье.

И добродушно следил, чтобы я действительно съела лакомый кусочек, щурил глаза в улыбке, собирал все лицо морщинками.

— Кушай, родимая, кушай, не бойся. От нашего не убудет.

К обеду начинали сходиться посетители, потом был небольшой перерыв, а самое тяжелое начиналось к вечеру. Ресторан-то был ночной. Обслужив посетителей, я должна была перемыть всю чайную посуду и рюмки. Заканчивался рабочий день после полуночи. Всего на круг приходилось по 15–16 часов и, как говорил Сережа, «ни минуты не присев». Это маленьким мальчиком он сочинил когда-то поэму про пахаря. Вся поэма, конечно, забылась, но были там такие строчки:

Он, ни минуты не присев,
Совершает свой посев.

Стало затруднительно ездить домой. Мы решили поселиться в одной из свободных комнат Казачьего дома, а на Жан-Жорес стали вырываться по выходным.

Комнату нам дали приличную, и все шло хорошо, пока ресторан не начал хиреть. Срочно нужны были деньги. Средства предложил один деловой еврей, небольшой капиталец у него приняли, но вместе с деньгами этот Гартман въехал в Казачий дом со всем семейством. Ему приглянулась наша комната, комната соседей и кухня. Соседи просто съехали, обиженные, а нам предложили переселиться в пристройку во дворе. Странное это было обиталище. Домик всего в две комнаты, поставленные одна над другой. На первом этаже с давних пор проживала гадалка-француженка. Она была увешена звенящими ожерельями и серьгами, походила на кошку и мило улыбалась при встрече. Ее никто не трогал, она тоже не вмешивалась в русские дела. Пустовавшую комнату наверху отвели нам.

Поднявшись по наружной лестнице, мы попадали на крохотную площадку перед дверью. Сразу за дверью начиналась узкая, как щель, комната с единственным, тоже узким и длинным, окном. Оно доходило до самого пола, и казалось не окном, а балконной дверью. На самом деле никакого балкона не было. Снаружи окно закрывалось металлическими жалюзи. Сказать, что мы с Сережей пришли в восторг, нельзя, но другого выхода не было.

Прежде в Казачьем доме жилось легко. Никто ни с кем не ссорился, а тут началось. И главным виновником стал Макаров. Как выяснилось, лютый антисемит.

Почему-то первые неурядицы начались из-за уборной, и все это выглядело забавно. Потом все круче, жестче и омерзительней.

В дверях уборной становился разъяренный Макаров, в руке веник для чистки унитаза. Он начинал кропить крестообразными движениями совершенно растерянную мамашу Гартман и орать:

— По седьмое поколение! По седьмое поколение!

На выручку прибегал Гартман-младший. Макаров и его осенял кропилом. Придя в себя, Гартманша начинала кричать:

— Что вы делаете? Что вы делаете? Ведь это же чистый мальчик!

На шум из крайней комнаты выползал Слюсарев, еще одна загадочная персона Казачьего дома. Лохматый, с опухшими глазами. Слюсарев приближался, становился между Макаровым и Гартман, молча смотрел, часто моргая красными веками. Потом говорил хрипло:

— Брось, Витя, что ты связался с ними, как маленький. Пойдем, выпьем.

И уводил Макарова, и затихал до следующего раза скандал. Выпивать Макарову было некогда, а Слюсарев, передвигаясь от столика к столику, униженно выпрашивал бесплатное угощение и к вечеру совершенно терял человеческий облик. Находились шутники. Пьянчужке вручали поднос с чашкой кофе, просили отнести кому-нибудь в конец зала. И хохотали до упаду, наблюдая, как этот шут мотается из стороны в сторону, стараясь не опрокинуть чашку. Редко он достигал цели, редко не поднимался с пола, весь залитый кофе, с глупой пьяной улыбочкой на бледных и мокрых губах. Были отвратительны шутки подвыпивших мужчин, но еще большее отвращение вызывал сам Слюсарев, позволявший над собою глумиться.

То-то все удивились, когда стало известно, что это всеобщее посмешище, этот ничтожный человечек был платным агентом французской тайной полиции.

В конце апреля я пришла в ресторан, стала накрывать столы. Внезапно в глазах потемнело, зал накренился, перевернулся — я грохнулась в продолжительный обморок. Вызванный врач определил полное истощение нервной системы на почве переутомления. Но, слава богу, надвигалось лето, и оно порадовало нас маминым выздоровлением. Ей стало гораздо лучше.

— Вот и все, — ласкала она исхудалой рукой Марусю, — вот и все прошло, а вы переживали. Правда, Марусенька?

Повизгивая, собачка лезла к маме на колени целоваться.

Мы успокоились и стали собираться в Кавалер, в лагерь. Собирались, надо сказать, без особого энтузиазма. Все наши прошлые затеи показали, что «устроители» из нас получаются липовые. Забот и хлопот с избытком, а прибыли никакой. Но Бетти не теряла надежды. Полная энергии, она прибыла в Париж, стала всех подгонять, торопить, подбадривать. По-моему, больше всех она подбадривала саму себя. Но когда лагерь укомплектовался, Бетти, уже безо всякого наигрыша, воспряла духом и уверовала в успех.

— Ха! — говорила она, — народу вон сколько набралось! А вы не верили. Война, война… далась вам эта война.

Ехала почти вся спортгруппа и все тот же «Волейбол клуб». Париж словно с цепи сорвался. Летом 1939 года всё лавиной неслось на юг.

Мы уезжали позже всех, вчетвером — Марк с Настей, Сережа и я. Не поездом, как обычно (это нам уже было не по карману), а старым автобусом с Монпарнаса. Вел его все тот же Петр Петрович, и все та же Римма Сергеевна устраивала лагерь на том же месте, что и в тридцать шестом году. В автобусе ехали старые знакомые. Любаша с двумя трехлетними девочками-близнецами. Она вышла замуж, родила, после чего муж благополучно бросил всех на произвол судьбы. Ехал профессор Ильин с молодой женой Лелей. Ехали Нина и Славик Понаровские со своими мальчиками, Алешей и Андрюшей.

На задних сиденьях, чтобы никто не мешал шептаться и хохотать, разместилось новое поколение, шумливые девчонки, точь-в-точь как мы лет десять тому назад.

Автобус неторопливо трюхал по знаменитой Голубой дороге. Дважды мы ночевали в маленьких городках, в чистых пустых отелях. Перелетные птицы все давно улетели к морю. Иногда останавливались среди лугов, рвали полевые цветы. Весь автобус был завален ромашками, васильками, желтеньким львиным зевом и множеством других цветов, названия которых никто не знал.