Женщины любили Ждана-Пушкина, он привык к этому, и потому было обидно, что Теодора не выделяет его среди других мужчин. Причина тому, казалось, в том, что встречались всегда прилюдно, а вот если бы поговорить с ней наедине, образовалась бы иная картина. Он и забегал порой в их дом в неурочное время под каким-либо предлогом, но Теодора глядела испытующе и равнодушно: что вам угодно, сударь?
Так за что было ему любить и обер-коменданта Родионова? Тем более, что и в общественной жизни ждать от него можно лишь неприятностей.
Утешали его только две женщины: Марыля и Аленушка.
«Как же я люблю тебя, Марылька!» — говорил он, думая о проказнице Аленке. Супруга и в самом деле была хорошая. Его не огорчало даже то, что растолстела, как сорокаведерная бочка, и потому топала, как лошадь.
Когда-то жили в городе две музыкантши-немки, кудряво-седенькие старухи, по-видимому, сестры близнецы, давали уроки детям шляхты, одна на клавесине, другая на скрипке — у них и выучились музицировать. Правда, отучившись, больше ни одной пьесы не разобрали самостоятельно, но до сих пор ежевечерне, после сытного ужина, шли в музыкальную комнату, супруга садилась у клавесина, он брал свою скрипочку, и музицировали на радость себе и детям полчаса, а то и весь час. Поговаривали даже о приобретении входивших в моду фортепиано, но пока откладывали — дорого.
Там, у немок, они и познакомились, решили было ехать в Петербург продолжить музыкальное учение, но передумали, решили, что лучше — пожениться. Так и поступили и до сих пор не раскаялись.
Порой кто-то из наперсниц нашептывал Марыле, что неравнодушен ее супруг к голосистым девкам, однако отвечала она одинаково: «А!» И, взмахнув рукой, уходила и от разговора, и от наперсницы. Понять это можно было разно: и — не верю! и — экая важность! Одно было понятно: портить жизнь ни себе, ни супругу она не станет. Ну а супруг и утром, и вечером целовал ее пухлые пальчики и повторял: «Как же я люблю тебя, Марылька!» — даже если думал в эту минуту о том, что денег в семейном бюджете маловато и хорошо бы сегодняшним вечером подарить Аленке не десять, а, скажем, семь рублей: совсем уж он ее разбаловал.
Грех
Известно, грехи на нас валятся быстрее, нежели успеваем исповедаться и покаяться. Но есть такие, от которых не избавиться покаянием. Да и что — покаяние и отпущение? Это тебе — прощение, тебе наука, как жить дальше, но грех, сотворенный тобой, — он никуда не делся, вот он, в душе и сердце. Живи и думай о нем.
Покаяние может лишь на время облегчить душу, пройдет время и ощущение неизбывного греха возвращается, даже усиливается. Такие грехи мучали и его душу. Вдруг вспомнится что-то давнее, почти забытое, и обольется сердце холодной кровью. Как с этим воспоминанием жить?.. На третьем году жизни в Варшаве к нему постучался иерей православного Виленского храма и уже на пороге рухнул на колени. «Помоги, владыко, спаси!.. Помоги, спаси!..» Твердил одни и те же слова, крестился и бил лбом в пол, насилу поднял его, поставил на ноги. Но и потом, объясняясь, все норовил снова пасть на колени.
Оказалось, беда у священника знакомая многим: любимый и беспутный сын. Пристрастился к крепкому вину, подружился с такой же беспутной компанией, а неделю назад устроил драку с униатами, сломал царские врата, сорвал икону Петра и Павла. Сейчас сидит в узилище, и выпустят его только после того, как внесет деньги на восстановление врат, в ином случае не миновать суда магистрата. Сын один-единственный, надежда и опора — пропадет. Определили ему вину в пятьсот злотых на пользу церкви и городской казны, но таких денег в доме нет. Обратился к прихожанам церкви — собрали десятую часть.
— Помоги, владыко, спаси!..
— Как же я тебе помогу? Нет у меня денег.
Несколько дней назад преосвященный отправил очередное письмо Священному Синоду с такой же мольбой: помогите!
— Беден я. Беден, как ты. Только-только и хватает на пропитание.
Но иерей не слышал его слов и по-прежнему бил головой в пол. В конце концов рухнул на бок и замер. Пришлось звать возницу, повариху и сообща тащить на кровать. А пришел в себя и сразу же сполз, свалился с кровати, запричитал:
— Помоги, владыко, спаси!
— Как я тебе помогу?
— Помоги!
— Боже праведный.
Растерянно глядел на него.
Повариха принесла обед — однако есть иерей не стал. Он вдруг замолчал и скоро поднялся. Не прощаясь, пошел к двери.
— Подожди! — остановил его преосвященный. Открыл ящик комода, достал тридцать злотых, отложенных на пропитание себе и корм лошадям. — Возьми!
Но иерей уже закрывал за собой дверь.
Долго глядел ему вслед. Шел иерей медленно, замирая через каждые десять шагов, ни разу не оглянулся.
Не земные поклоны его запомнились на всю жизнь, а то, как уходил.
Ну а грех был в том, что не помог ему, а можно было помочь: продать лошадей, карету. Лошади у него были хорошие, а карета — дорогая, ее подарил преосвященному российский посол князь Репнин. Можно было кинуться к нему, Репнину, — скорее всего, не отказал бы. Что ему пятьсот злотых?
Можно было запрячь тройку и мчаться в Вильню…
Можно было помочь!
Вспыхивал время от времени в душе этот жгучий грех.
Снова побывать в Нежине было постоянным желанием преосвященного, ставшим почти мечтой. Много раз собирался, однажды уже и письмо написал: ждите, выезжаю, но каждый раз что-то мешало, не позволяло оторваться от дел.
На сорок шестом году жизни он получил письмо от отца о том, что мать больна и, если хочет застать ее на этом свете, должен приехать. Он ждал тогда сейма в Варшаве, на котором должен был рассказать о положении православия в королевстве, — слишком много судеб зависело от этого его выступления, и в конце концов, может быть, два-три дня мать продержится, может быть, даже ей станет лучше, если молиться за нее каждый день-вечер.
Но сейм был перенесен из-за болезни короля Станислава Понятовского.
Наконец — состоялся, и он с успехом, почти триумфом выступил, о выступлении его писали и говорили в разных странах Европы. Снова возникла надежда на равноправие униатов и православных, а следовательно, и возвращение к вере отцов тех, кого склонили в инославие обманом или насильно. Он вернулся домой в хорошем настроении, приказал поварихе готовить праздничный ужин и тут увидел конверт на письменном столе. Тотчас узнал твердый почерк отца.
Отец писал о том, что мать не дождалась его.
В юности, когда учился в Киево-Могилянской академии, когда постригался в монахи и думал о смерти, надеялся, что сам сопроводит ее душу на небеса. Мать тоже просила об этом.
Он решил поехать в Нежин к сороковому дню кончины, чтобы лично отслужить молебен за ее душу, но снова не получилось: вынужден был бежать в эти дни из Могилева в Смоленск. Не смог поехать и на годовщину. А еще полгода спустя старший брат сообщил о смерти отца.
Этот грех — грех равнодушия, грех малой любви к родителям и терзал его душу. Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих.
Теперь же не было причин откладывать поездку — хотя бы поклониться общей могиле. Не так уж далека встреча с ними в иных уже краях. Может быть, на один грех удастся облегчить душу.
И — выбрался, на почтовых. Почти четверо суток заняла дорога. Когда переезжали Остер, попросил остановиться, вышел. О Боже, неужели он в самом деле купался в этой реке? В самом деле бегал по этим улицам, жил в этом доме?
Стоял перед калиткой и не решался отворить ее. Входить не хотелось, вдруг почувствовал, что без отца и матери его родной дом мертв.
— Кто-то там у нас стоит перед калиткой, — послышался женский голос с сильным малороссийским выговором.
— Есть не просит? — это был голос брата Андрия. — Пускай стоит. — Он всегда во всем находил смешное.
И сразу стало легко и даже весело.
— Если и попрошу, — ответил громко и тоже весело, — то не много. Последнее не возьму.