Бабур почувствовал, как высыхает и горчит у него во рту. Не спеша с ответом, он присел у края родника, зачерпнул ладонью прозрачную воду. Чистая и прохладная, она принесла облегчение.
— Я понимаю, мавляна, что это говорит человек, болеющий за меня душой. Что ж, мне тоже тяжело было писать о таких подробностях… Когда-то мне приснился потрясатель вселенной Сохибкирон Тимур. Он успокаивал меня во сне: нет войн без крови. Так оно и есть… А вот ныне мучит меня бессонница… Подробности эти я доверил бумаге, дабы облегчить душу. Пусть потомки знают все, как оно было. Пусть не принимают нас за ангелов. Они должны ведать и о наших страданиях, испытываемых и от зла, что нам причинили, и от содеянного нами же зла.
Хондамир знал некоторые стихи Бабура о таких, двоякого рода, страданиях: как бы воочию увидел он, что Бабура не только утомляли государственные заботы, но и угнетала постоянная внутренняя борьба в душе — борьба между властелином, шахом и поэтом, художником. Шах Бабур, всю жизнь стремившийся создать и возглавить крепкое и единое государство, не мог не свершать и такое, о чем так мучительно было вспоминать, судить и писать поэту. То, что происходило между Алишером Навои и Хусейном Байкарой, у Бабура бушевало в сердце — одном сердце одного и того же человека.
— Повелитель, ваши слова убеждают сильней, чем мои недавние соображения. И впрямь, горькие плоды жизненного опыта могут послужить уроком для других. Однако не будем забывать о главном итоге… Вы помните, чему уподобили вы свою жизнь там, в Герате, в свой последний приезд? Этот родник вам ничего не напоминает?
— Да, я помню. Я говорил вам, что моя жизнь похожа на родник, погребенный горным обвалом.
— Именно так, повелитель. И не кажется ли вам ныне, что родник, погребенный обвалом в Мавераннахре, пробился здесь, в Индии?
— Вы красиво сказали, мавляна. Да, если уж во мне и есть родник, то это — мои стихи, творчество… Не возражайте мне, я уже давно чувствую, что трон не спасет ни от тлена, ни от забвения. Мне ведь не суждено самому вернуться на родину. Пусть вернутся туда мои стихи, мои тюркские книги… Ах, знали бы вы, мавляна, как я тоскую по Андижану, по Самарканду, по Ташкенту. Там я вырос и стал человеком.
Бабур неожиданно прослезился и быстро опустил глаза.
— Мой хазрат, вы сами говорили, что Индия стала для вас второй родиной. Ваши книги будут умножать и ее славу.
— Последние годы жизни я посвятил Индии, это верно. Вот только с каждым днем все трудней выполнять мне жестокие обязанности шаха.
— Сегодня в вашей душе, повелитель, берет верх поэт. Но… если бы вы не прожили жизнь властителя, наверное, вы не написали бы «Бабурнаме». И потом — разве не шахом, не полководцем пришли вы сюда?
Хондамир очень хотел примирить поэта и шаха в душе Бабура.
— Пойдемте-ка, мавляна, я возьму рукопись, — Бабур устало и понимающе улыбнулся, — Поэт Бабур и историк Бабур хотят дописать ее, пока воинственный шах Бабур не обрушит на родник какого-нибудь нового обвала.
И снова агра
Опять началась невыносимая летняя жара. Бабур все время сидел в «приюте уединения» над «Бабурнаме», и все время его жестоко мучила жажда. Он пил и горячий чай, и прохладительные соки, но жажды не утолял. Однажды Тахир принес на золотом подносе свежие гроздья белого самаркандского винограда. Бабур удивился:
— Откуда это?
— Из сада «Хашт Бихишт», повелитель! Помните, вы сами сажали виноградные черенки, привезенные из Самарканда?
На только что промытых золотистых гроздьях поблескивали капли воды. «Словно утренняя роса», — подумал Бабур, взял одну кисть, приподнял, стал откусывать виноградины прямо губами. Будто унесясь в детство, к берегам Сырдарьи, к садам Самарканда и Андижана. «О всевышний, благодарю тебя — и мучительная жажда проходит, и по телу разливается бодрость».
— Подумать только! — радовался Бабур. — На берегах Джамны поспел виноград! Белый самаркандский кишмиш без косточки! Нет, его надо показать Мохим. Тахирбек, возьмите-ка поднос, пойдем к ней.
Осенью прошлого года из Кабула в Агру приехала Мохим-бегим. Жить стала во дворце, что расположился наконец в глубине того же сада Зерафшан, в котором любил уединенно проводить время сам шах.
Бабур в сопровождении Тахира бодрым шагом направился ко дворцу, запаленно вдыхая влажный воздух. Дождь только что прервался, но небо не очистилось от туч. Бабур оглядывался на поднос в руках Тахира: виноград переливался золотом и казался светлым лучом, пробившимся через нагромождения туч от самого Самарканда.
Мохим-бегим сидела за низким столиком на краю дворцового айвана и писала письмо. Увидев Бабура, быстро, как всегда, встала и поклонилась мужу.
— Мохим, попробуйте-ка и вы нашего винограда. Похож на самаркандский или нет?
Но ей сейчас ничего не хотелось есть. Она взяла из рук Тахира поднос и поставила его на столик.
Тахир вышел, оставив мужа и жену наедине.
Слезы покатились из глаз Мохим-бегим, она не могла говорить. Бабур забеспокоился:
— Что с вами, Мохим? Вы плакали?
— Дышится тяжело…
Мохим перевалило за сорок, лицо ее оплыло, погрубело, фигура заметно отяжелела, стала грузноватой. Привыкла к сухому горному воздуху Кабула, с трудом переносила душную влагу на берегах Джамны. Слышала об изнуряющей индийской жаре раньше, боялась ее и отчасти поэтому три года воздерживалась от приезда в Агру. Но муж в последнее время звал настойчиво — приехала.
— Когда льют дожди, трудно приходится и мне, — стал утешать жену Бабур, — Не бойтесь, привыкнете… Попробуйте виноград!
Мохим-бегим было не до винограда, и все же она оторвала от грозди и положила в рот две виноградинки; чтобы доставить удовольствие Бабуру, сказала:
— Хорошо созрели. Очень вкусно.
— Вы письмо писали?
— Да, Хумаюну… Повелитель, мне спирает дыхание не от дождей — от тоски!
И будто поток прорвался — заговорила вдруг быстро, чуть всхлипывая:
— Я истосковалась по Хумаюну. Вы, будто нарочно, всегда посылаете сына подальше от меня! Я была в Кабуле — Хумаюн, как прикованный, на берегах Джамны и Ганга. Я теперь в Агре, а Хумаюн отправился в Бадахшан. Навел там порядок, вернулся на мгновение, и тут же вы его послали наместником в отдаленный Самбхал. Где опасность, там Хумаюн! Где-то что-то в далеком краю не ладится, — туда шлете Хумаюна! А я пребываю все время в мучительных тревогах за сына, сердце мое исходит кровью!
— Но зачем так беспокоиться, Мохим?.. Кстати, в Самбхал отважный Хумаюн попросился сам…
— Вы не беспокоитесь, потому что у вас много детей! У меня же остался он, единственный! Троих отдала земле, троих, каково это матери?! Один мой — Хумаюн!
И Мохим горько заплакала.
В этих слезах и упреках Бабуру почудилась не только материнская скорбь и обеспокоенность, но и не ушедшая с годами обида Мохим-бегим на него: она, только она преданно, самоотверженно любит мужа, а у него кроме нее еще две жены.
Тут вбежала восьмилетняя Гульбадан в легком цветастом платье, торопливо поклонилась отцу, завертелась-закружилась, но вдруг, увидев, что Мохим-бегим плачет, тревожно застыла, закаменела.
Бабур мог бы напомнить, что Гульбадан и Хиндол тоже ее, Мохим, дети. Но сдержался. А Мохим-бегим продолжала счет своим обидам:
— Мирза Камрон такой же сын вам, как и Хумаюн. Но он спокойно живет себе в Лахоре возле матери! Почему же один мой Хумаюн должен служить щитом от всех напастей?
Бабур готов был рассердиться.
— Да потому, что он — наследник престола, он вскоре займет мое место, Мохим! Пусть приучается к трудностям. Мне в его годы было тяжелей!
— Но я-то — мать! Я умираю от тоски и тревоги… Да что вам до моей души! У вас есть другие жены — помоложе.
Гульбадан стояла на середине комнаты будто вкопанная. Впервые слышала она подобный разговор. Нахмуренный, отвернулся в сторону отец. Плачет мать. А раньше они были ласковы друг к другу! Маленькая Гульбадан на всем пути из Кабула в Агру чувствовала волнение матери, ее радостное предвкушение встречи с отцом. А как радовался отец приезду Мохим-бегим! На берегу озера Джалоли он их встретил, взял коня, на котором сидела жена, за уздечку, сам шел пешком рядом с нею целых три версты. Гульбадан, маленькая любознательная Гульбадан, не раз слышала потом, как люди говорили: еще никто никогда из мусульманских владык не выказывал подобного почтения своей жене.