Изменить стиль страницы

— То-пай… То-пай, браток! — торопил её солдат, опасаясь приближающегося унтера. — Какого чёрта мешкаешь…

Солдаты, занявшие проход, расступились. Людвинская ещё раз оглянулась на своего спасителя и оказалась на Почтовой. Шла торопливо, ожидая погони. Шла, боясь поверить в удачу, поверить в жизнь.

Солнце выкатилось из толщи облаков и, раскидывая широкие лучи, заливало город. И новое, неизведанное чувство радости бытия охватило девушку.

На перекрёстке у мясного магазина извозчик. Верх пролётки раскрыт, как гармошка, и залеплен мокрым снегом. В глубине знакомое лицо. Ванюши. С крупными рыжими веснушками. Он с тревогой посматривал на приближавшуюся девушку. Вот соскочил и, нарушая конспирацию, кинулся навстречу. Выхватил сумку и что-то невнятное пробормотал.

Людвинская не сделала ему замечания. Безвольно передала сумку, за которую едва не заплатила жизнью, и свалилась на сиденье. Извозчик хлестнул лошадь. Девушка не удержалась и ударилась головой, провела рукой по лицу — слёзы… Значит, она плакала?! Но когда?!

Она закрыла глаза и старалась забыться, как после кошмарного сна. А город бежал знакомыми улицами и домами, площадями и фонтанами.

Териоки

Петербургскую партийную конференцию было решено провести в Териоках. Стоял ноябрь 1907 года. Холодный. Дождливый. С мокрым снегом и пронизывающим ветром.

— В Териоках на станции тебя встретят. Вот держи салфетку. — Попов, известный в подполье под кличкой Пека, протянул свёрнутый пакетик.

— Салфетка… Бумажная. С голубым ободком. — Людвинская, не сдержав любопытства, развернула подарок Попова. — Зачем?! А… Значит, опять к больному зубу буду прикладывать.

— Слава богу, уразумела. — На лице Попова весёлое изумление. — Только смотри в поезде смирно сиди.

Татьяна удивлённо подняла глаза. Большие. Чёрные. Попов, секретарь Петербургского комитета партии, зря слов на ветер не бросал. Следовательно… Но от одной мысли у неё перехватило дыхание. Спросить не посмела и решила перевести разговор.

— Значит, решено провести конференцию в Финляндии?!

— Да, в Петербурге опасно. Охранка совсем озверела, хватает правого и виноватого. — Попов с необыкновенной серьёзностью закончил: — К тому же есть основания быть весьма осторожными и обеспокоенными…

И вновь Попов не договорил самое главное. Татьяна это хорошо понимала. Она читала озабоченность и в его голубых глазах, и в складках у губ, и в некоторой медлительности разговора, словно разговор имел ещё иной, тайный смысл. Будто айсберг плывёт по морю — меньшая часть его всем видна, а главная глубоко скрыта водой.

— Значит, помни об осторожности и проверяйся хорошенько, — вновь усилил её тревогу Попов.

Татьяна вопросов не задавала. Понимала их бесполезность, но внутренне сжалась: «Неужели?!» Нет, в условиях такой слежки, а точнее, террора это было бы безумием. Впрочем, момент в рабочем движении тяжелейший, и слово его очень важно. Кто знает? И вопрос на конференции большой: об отношении политических партий к предстоящим выборам в Государственную думу. Будут ли большевики участвовать в выборах?! Сумеют ли провести своего депутата?! Или новый бойкот?! Да разве мало споров в таком труднейшем подполье?!

На вокзале делегаты садились в разные вагоны. Большинство знали друг друга, но никто и бровью не повёл. Конспирация! Мужчины с сумками, с которыми обычно железнодорожники отправляются в рейс. Женщины с бидонами, чтобы быть похожими на финских молочниц. Неподалёку сидела Розалия Землячка. В модной шляпке. Под модной вуалью. В руках французская книга. Рядом, бесспорно, шпик. Да, Землячке придётся поводить его за нос. Что ж! Не впервой!

Землячка вызывала у Людвинской восхищение. Они познакомились в Одессе, куда частенько приезжала Землячка. Споры вела с меньшевиками жаркие и с блеском! Вот кто по-настоящему образован! В Одессу явилась светской дамой. В огромной шляпе «птичье гнездо» — изделии французских модисток. В высокой причёске привезла клише запретного издания. Они потом размножили его в типографии. Но вот Землячка заговорила со шпиком. Нараспев. Полупрезрительно, как и положено светской даме. Что-то спросила по-французски и повела плечами. Шпик не понял её. «Так-то, голубчик», — радовалась Людвинская, поглядывая на смущённого шпика.

Это вынужденное бездействие, тихий перестук колёс, плавное покачивание всегда располагали к раздумью.

Она припомнила разговор с Поповым, его манеру держаться, мягкий юмор, а главное — озабоченность, которую и ранее она замечала. Загадка, разгадка да семь вёрст правды… Попов выглядел плохо: туберкулёз, нажитый в тюрьмах, давал о себе знать. Кашлял отчаянно, и платок в крови. Он пытался его скомкать, но она-то видела кровь, яркую, алую. В условиях петербургской сырости, конечно, кровохарканье к добру не приведёт. Говорят, у него есть жена и дети. Есть, но видит он их от случая до случая…

Поезд замедлил ход. Клубы чёрного дыма окутывали окна. Слышался далёкий гудок паровоза. Мимо прогрохотал состав. И опять за окном проносились леса. Вековые дубы и низкорослые сосны, забитые северными ветрами. Валуны, едва прикрытые мхом и редким цепким кустарником. Пожухлые болота с островками яркой зелени. Скалы с одинокими соснами, зачумлёнными непогодами. Мшистые травы с краснеющей брусникой. И над всем этим покоем, унылое, непроглядное небо.

Вот и граница. Неприветливое здание станции. В вагон зашли чиновники. Впереди грузный мужчина с опухшим лицом. В глазах весёлое недоумение, словно он и сам не понимал, зачем ему, немолодому человеку, с важным и неприступным видом расхаживать по вагонам, да ещё в сопровождении солдат с тупыми и равнодушными физиономиями?! Солдаты высоченного роста.

— Контрабанды нет?! Водку не везёте?!

Людвинская улыбнулась, виновато развела руками: нет, мол.

Финн шумно вздохнул. Прошёл по вагону. Но вот вернулся и ткнул пальцем в короб соседки по купе. Соседкой оказалась финка. Она громко смеялась, напевно тараторила, поправляя льняные волосы.

Всё быстрее стучат колёса, ведут торопливый разговор, бесконечный, как дорога.

За окном скалистые горы. Плешинки, затканные бурым мхом. Красные островки клюквы.

Скалистые места сменились лесистыми. Людвинскую всегда восхищали северные леса. С яркими красками, шумными дубравами, тронутыми первыми морозцами. Тёмные стволы рассекают небо. Серое, бесцветное. Редкие деревья на вершинах удерживают красно-оранжевые листья. Издалека они кажутся тяжёлыми, литыми, не в пример тем летящим при каждом порыве ветра, что покрывают цветным ковром землю.

Людвинская прислоняется к вагонному стеклу и тихо шепчет:

Октябрь уж наступил — уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад — дорога промерзает.
Журча ещё бежит за мельницу ручей.

Вагон тряхнуло. Пронзительно заскрипели тормоза, и поезд остановился.

Териоки. Небольшая станция. С медным колоколом. Невысокой водокачкой. Крохотным палисадником. Дежурный по станции в фуражке с красным верхом. Важный и медлительный, будто журавль. На платформе царило оживление, которое наступало всякий раз по прибытии петербургского поезда. Делегаты приезжали разными поездами, чтобы не привлекать внимания охранки. Но в основном этим, утренним.

Людвинская переложила салфетку, ту, заветную, в карман пальто, чтобы край её был виден, и вышла из вагона.

Накрапывал мелкий дождь. На сером небе заголубели разводы, за которыми угадывалось солнце. Ветерок перебрасывал опавшие листья. Пожухлые. С чёрными пятнами.

Людвинская оглядывала толпу. Конечно, её должны встретить добрые знакомые. В толпе прошла на другой конец платформы. Салфетку держала в руке. Неприметно, но для посвящённого человека достаточно.

У скамьи стоял мужчина. Закуривал. Спичка не зажигалась, но с лица незнакомца не сходила добродушная ухмылка. Пальто его распахнуто, и зоркие глаза Людвинской заприметили такую же салфетку в кармашке пиджака.