Изменить стиль страницы

— Извини, дорогой, я перепутала, — пролепетала Лидия Ильинична. — Сей же час переменю…

— И чтоб больше этого не было! — Николай Евдокимович фыркнул-усмехнулся. — А то уволю!

Вадим с Машей спали наверху, в уютной комнатке. Витюшу старики укладывали у себя, на первом этаже. В то утро, еще не пробудившись окончательно, потянулся к жене, но губы ткнулись в какую-то густую шерсть, и руки ощутили эту же шерсть. Он открыл глаза и шепотом выругался: между ним и Машей лежал ермиловский Грей, Григорий Григорьевич, малый черный пудель, ушастый избалованный негодяй. Мирошников его вообще не жаловал и тут же согнал с постели. А потом стало весело: смешно сказать, но эпизод с Григорием Григорьевичем свидетельствовал о том же — что жизнь продолжается и ее пресечь нельзя!

И в последующие дни осени и зимы, читая сообщения о событиях на планете, он думал: как бы опасно ни складывалось, войну отодвинут, отведут, не позволят ей выжечь землю. И продолжал жить, как жили миллионы людей.

5

Мирошников ждал-ждал да и вздремнул в соседской прихожей. И приснилось, будто под мышкой у него вскочило десять фурункулов — «сучье вымя», потому что сосков у сучки именно десять. Фурункулы была красные, набухшие, с острыми головками и постреливали, нарывая. Он пробудился с ощущением реальной, всамделишной боли под мышкой слева и с сознанием: то, что привиделось в коротком сне, было некогда наяву. Точно: лет пяток назад, летом, у него начали вскакивать под мышкой слева фурункулы: один назреет, прорвется, а глядь, другой нарывает. Хирург в поликлинике удивлялся: «Надо же, летом. Обычно бывает зимой, когда организм ослаблен, без витаминов, без овощей и фруктов». Он же и объяснил Мирошникову, что в просторечье это называется «сучье вымя». Промаялся месяца полтора, лишь с последним, десятым фурункулом повернуло на выздоровление, хотя Мирошников все полтора месяца аккуратно перевязки делал, УВЧ с кварцем принимал — не помогало.

А чувствовавшаяся во сне боль и сейчас не проходила. Слегка испугался: с лимфами что-нибудь? Но заставил себя успокоиться, никакой боли нет, только мерещится. И действительно, она утихла, сошла на нет. Лишь после этого удивился: как задремал, в такой-то ситуации? Горе, беда, взволнован ведь. Неужто столь крепкие нервы, что называется, буйволиные? Ну какой же он буйвол — нормальный, средний человек. А тем не менее спокойненько задремал, хоть и накоротке! Это, наверное, оттого, что он к тому же и молодой человек. Во всяком случае, не старый. Тридцать пять — считай, полжизни за спиной. А может, и больше? Может, уже с ярмарки едет? Не исключено. Хотя, конечно, хотелось бы ехать на ярмарку. Когда все впереди! Но еще немало кое-чего впереди. Еще поживет на белом свете. Еще порадуется бытию. Он здоров, силен. Если не начнут швыряться атомными бомбами — проживет. А иначе сгорит все на земле, и он тоже, Вадим Александрович Мирошников, со своими родными и близкими. Которые сейчас живы.

Нет, один из них умер. Отец. Как же это могло случиться? Кто виноват? Что проку ворошить старое, как будто навечно отболевшее… О покойном плохо говорить нельзя, да Мирошников и сам в какой-то степени повинен в том, что они были почти как чужие. Мог делать некие шаги к сближению — не делал. Горько об этом думать. Еще горше сознавать: изменить теперь ничего нельзя, если б даже и сильно захотел. Как бы там ни было, хорошо все-таки жить и чувствовать себя здоровым, и в этом нет ни капли зазорного. Живым — жить, мертвым — напоминать нам о себе.

Вот и отец всегда будет напоминать о себе — до тех пор, пока Мирошников жив, а после и он будет кому-то напоминать. Желательно, чтоб люди вспоминали о тебе по-доброму. Желательно и даже обязательно. Почему, однако, обязательно? Мертвому безразлично, что о нем думают. А может, и небезразлично? Такая-то логика. Мирошников зевнул, потянулся, пуфик под ним заскрипел. И на этот тонкий, противный скрип из кухни вышла хозяйка, вытирая кончиком фартука пальцы, сказала кокетливо, в нос:

— Вадим… э, простите… Александрович, время обеда. Я вынуждена пригласить вас к столу. — Судя по тому, что хозяйка улыбнулась, это был юмор. — Мойте руки. Пока суд да дело, подкрепитесь.

— Благодарю, — сказал Мирошников.

— Поблагодарите, отведав мое варево-жарево.

И Мирошников, действительно проголодавшийся, отправился в ванную. Он снова намыливал руки, отраженный большими настенными зеркалами, смывал пену, разглядывал себя без интереса и думал: неужто ничего не меняется в мире, когда умирает человек, неужто и со смертью отца не изменится во мне что-то? Все происходит буднично, как бы раз и навсегда затверженно: споласкивает руки, вытирается махровым полотенцем, приглаживает волосы, поправляет косой пробор, гасит за собой свет, шествует на кухню, чинно садится за стол, тыкает вилкой в закуску — мелко нарезанные огурцы и помидоры, недурно для зимы-то, вполуха прислушивается к женской болтовне и ответно болтает: спасибо, спасибо, суп превосходен, жаркое восхитительно, компот — мечта гурмана, тоже шутить изволит. Самообладание это или бесчувственность, неспособность к сильным эмоциям, к потрясениям? Как заведенный, мельтешит он в клетке, сработанной из житейских привычек и необходимостей…

Аделаида Прокофьевна, хозяйка, вдруг сказала:

— Александр Иванович был примечательной личностью, его забыть трудно…

— Да? — Вадим Александрович поднял брови: слушаю со вниманием, мол, что добавите к положительным качествам отца, о которых вы уже упоминали.

— Конечно, да! Да! Александр Иванович был живейшая, непосредственная натура. И добрейшая, заметьте! Способная, пренебрегая собою, броситься на выручку другому. Вот был случай… В подъезде испортился лифт, жильцы вынуждены топать по лестнице — и вниз-то нелегко, а наверх еще тяжелей! И вот вижу: старушенция с сумками тяжеленными ковыляет вверх по ступенькам. А ее догоняет Александр Иванович, берет у нее сумки — и ступеньку за ступенькой топает наверх. Ну и что, скажете вы? А то, отвечу я, что у Александра Ивановича сердечно-сосудистые заболевания и таскать тяжести ему категорически нельзя. Мы-то, соседи, об этом знали, но разве с Александром Ивановичем можно было спорить, когда он хотел кому-то помочь? В данном случае — старушенции с восьмого этажа. Так восемь этажей и тащил ее покупки, а сам — с шестого… Рыцарь!

— Да, — сказал Мирошников. — Да.

Он посмотрел на ее кимоно, на бигуди под косынкой — они выпирали, как соски рогатой мины, — и уже не повторил «да», а только кивнул. Рыцарь но рыцарь, но отец поступил как порядочный человек. Порядочность в наши дни рядится в одежду быта. Всю современную жизнь пронизывает быт, никуда от него не деться: мирные будни. На фронте порядочность облекалась в военную одежду, оборачивалась геройством. Мирошников убежден: герои Великой Отечественной — это прежде всего порядочные люди. Несомненно, и его можно отнести к этой категории в ее нынешнем значении, не будем скромничать, Вадим Александрович!

А потом Аделаида Прокофьевна круто сменила тему разговора: сегодня отгул, вечером надо бы в гости, вот и соорудила прическу, с мужем давно разошлась, зима в этом году то морозная, то оттепель, японский халат ей привезла приятельница из Страны восходящего солнца, де откуда-нибудь, — перескакивала с одного на другое, как белка на ветках. Вадим Александрович невзначай оглядел могучий бюст и бедра, мысленно усмехнулся: такую белочку никакие ветки не выдержат. Сказал:

— Я покорнейше прошу вас быть на поминках. Сегодня!

— Да я уж собралась в гости…

— Покорнейше прошу! — сказал Мирошников и усмехнулся: покорнейше, вот именно.

Все было до обидного реально: он сидит у соседки, поглощенный самыми что ни на есть бытовыми занятиями, как будто не преставился его отец. Разумеется, обидно — за отца и отчего-то немножко за себя.

На лестничной площадке громыхнул лифт, и Мирошникову стало страшно, он засуетился, не зная, что делать. Зашаркал — ноги непослушные, чужие — на кухню, поблагодарил бессвязно за обед, за приют, сказал, понижая голос, что, кажется, п р и в е з л и. Аделаида Прокофьевна понимающе кивнула, ободрила золотозубой улыбкой, хотя улыбаться вроде бы и не к месту.