Изменить стиль страницы

— А у меня график, ясно тебе? — тоже кричал он. — Ты полдня стоишь, а они поболе. Куда тот лес идет, знаешь? Не знаешь? Так не лезь под горячую руку. — Он выругался.

По радио объявили воздушную тревогу, и Шерстобитов побежал, спотыкаясь, по путям к своему составу. «Справа и слева от нас цистерны с горючим. Цистерны с горючим… — выстукивало в мозгу. — Начнет бомбить, все взлетим». Увидев бегущего ему навстречу Зархина, он еще издали закричал:

— Оставаться на местах. Передайте по вагонам: оставаться на местах.

Машинист, заслонив ладонью глаза, смотрел в небо. Оно было чистым, без единого облачка, высвеченное солнцем, едва голубело, казалось попросту бесцветным, ниоткуда не слышалось рокота моторов, но где-то уже били зенитки.

— Слушай, друг, — задыхаясь от быстрого бега, крикнул Шерстобитов машинисту, — давай рванем, а? Горючее вокруг, сам видишь.

— Вижу, — ответил тот, не меняя позы. — Что начальник станции?

— Его не прошибешь.

— Без разрешения не могу. — Машинист поднялся в паровоз.

— Я отдаю тебе приказ. Я, начальник эшелона.

— Во время тревоги движение запрещено.

— Тревога только началась. Эка махина горючего вокруг, а он рассуждает. Всю ответственность беру на себя, слышишь? Отправляй.

И тут ударило. Станцию охватила паника. Люди убегали подальше от составов, в воздухе стоял сплошной крик, тонкий и изматывающий.

Шерстобитов побежал к вагону, где была жена, но неподалеку разорвалась бомба, его отшвырнуло, он потерял сознание. Пришел он в себя, ощутив удушье. Голову и грудь давило. Он дернулся, тяжесть с головы и груди свалилась, и он увидел, что сбросил с себя мальчика. Мальчику было лет четырнадцать, из-под руки, зажимавшей рот, еще сочилась кровь, в открытых глазах застыл ужас.

Шерстобитов попытался встать, не смог. «Неужели ноги перебило?» — подумал он. Спереди и сзади рвались бомбы. Он пополз. Он полз, подтягиваясь на руках, видя перед собой одну цель: глубокую канаву. Добравшись до нее, замер. Силы покидали его. «Еще немного, еще…» — приказал он себе и перевалил тело в канаву. Ощупал ноги. Целы. Почему же он не может на них встать?

Станция горела. Взрывались цистерны с горючим, те самые, между которыми затерялся их состав. «Никто не уйдет отсюда живым», — подумал Шерстобитов, впервые в жизни сознавая свою беспомощность, свою подчиненность обстоятельствам. Обычно он подчинял обстоятельства себе. Он их гнул, крутил, перекраивал и добивался желаемого. Сейчас он лежал в канаве и ждал смерти.

Однажды с такой же защемленной душой он ждал смерти матери. Но тогда он готовился к сопротивлению. Это было в восемнадцатом году. В городе орудовала банда. Среди ночи она ворвалась в дом, стала грабить. Главарь схватил за косу не успевшую одеться мать, приставил к ее виску наган. «Жидовка?» — крикнул. (Мать выдавали ее темные глаза, темные волосы и нос с горбинкой). Пока Виктор соображал, чем бы потяжелее ударить бандита, к тому подошел отец. Высвободив волосы матери из медвежьей лапы грабителя, отец сказал спокойно, нарочито не по-русски: «Хиба ж бы я на жидивке женився?». Забрав перину и подушки, бандиты ушли, а Виктор долго не мог сладить со вздрагивавшими от напряжения мышцами. Не опереди его отец, он бы ударил бандита. Ни мальчишкой, ни в зрелом возрасте он не пасовал перед трудностями. Каково же ему было валяться в канаве и чувствовать свою беспомощность?

Неподалеку гибнет (или уже погибла) Люба, уничтожается (или уже уничтожен) завод (его завод!), гибнут люди, с которыми он столько лет вместе проработал (он и не представлял, как они дороги и нужны ему!), гибнет все, самое дорогое, а он не может никому и ничем помочь.

Он снова попробовал подняться, вскрикнул, упал на колени. Подобно ястребу, высматривавшему добычу, над ним закружил немецкий самолет. С каждым кругом он опускался все ниже, как бы прицеливаясь, чтобы убить наверняка. На лице Шерстобитова выступила липкая испарина. Минута — и его не станет. Что же он — примет смерть, стоя на коленях?

Он уперся руками о землю, выровнял непослушное тело, встал в полный рост. Его пальцы плотно приникли один к другому, ладонь превратилась в лопатку. Так он и стоял, держа руки по швам, как по команде «смирно». Это было единственное сопротивление, которое он мог в своем положении оказать.

Самолет опускался все ниже, но не сбрасывал смертоносного груза.

— Стреляй, гад, ну! — крикнул в исступлении Шерстобитов, взмахнул рукой и упал.

Раздался взрыв. В Шерстобитова полетели комья земли, его наполовину засыпало. Он выплюнул попавшую в рот землю, закрыл глаза.

Не убило. Его не убило. Радоваться или огорчаться? Если погибли те, кого он должен был привезти в Казахстан, имеет ли он право оставаться в живых? Но если они живы… если свершится чудо и они останутся живы…

Шерстобитов, не веривший ни в бога, ни в черта, полузасыпанный, давал себе чудовищные зароки, вымаливая у судьбы снисхождение к тем, к кому не всегда был снисходителен сам.

«И ее сбереги, и ее, — цыганил он у судьбы, подумав о Елене Куликовой. — Какое счастье, что она не эвакуировалась с нами».

До его сознания не скоро дошло, что налет прекратился. Понял он это, увидев над собой склоненную женскую голову.

— Вы ранены?

— Не знаю.

Женщина помогла ему встать. Опираясь на ее руку, он сделал несколько шагов. Ноги не сгибались в коленях, но двигались. Важно, что двигались.

— Вы из какого состава?

— Я здешняя. Брата разыскиваю. Он начальником тут. Жив ли?

Она оставила Шерстобитова, побежала к горевшему зданию вокзала.

Шерстобитов немного постоял, раскачиваясь на несгибающихся ногах, медленно двинулся в ту сторону, где находился их состав. Шел осторожно, обходя трупы и вывернутые рельсы, оберегал ноги. Голову мутило, к горлу подступала тошнота.

Свой состав он нашел по номеру паровоза. Первые четыре вагона были целы, остальные превращены в груду развалин. Люба ехала в девятом вагоне. Он прошел еще несколько метров, увидел на торчащей из обломков полке свой чемодан. Чемодан обхватила рука с обручальным кольцом на безымянном пальце. Он узнал эту руку…

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Бабушка собирала Борьку в дорогу с той деловитостью, с какой она обычно садилась за свою швейную машину. Известие, что внука посылают учиться в авиационное училище, она приняла спокойно, будто Борька уезжал на неделю в ее хутор.

Вечером все вместе сочиняли письмо на Урал:

«И скажу я тебе, Анюта, — писала Дина под бабушкину диктовку, — что в войну мы детям не указ. Ужо было собрались мы все к вам, ан Динке приказали ехать с госпиталем, а Борьке в училище. Хотела я взять хворостину, погнать из дома не́слухов несчастных, но рассудила: сколько ни пробивай стену лбом, голове больно, а не стене, и решила благословить обоих. Не гневись на меня за то, зятек Гриша».

От своего имени Дина написала:

«Мамочка и папочка, родные! Мы не можем поступить иначе. Мы должны быть там, где труднее, а не там, где легче. Бабушка сказала, что будет со мною, где б я ни была. Это должно вас успокоить: над дочерью вашей по-прежнему сохраняется опека. Работы в госпитале много, не волнуйтесь, если долго не будет писем. Крепко целую, с нежностью к вам, ваша Дина».

Борька приписал коротко и скупо:

«Дорогие родители! Мы уже взрослые и можем распоряжаться собой. К вам на Урал попадем непременно, но после Победы. Ждите вестей из училища, ваш Борис».

Проснувшись на другой день, Дина услышала Борькин сдержанный смех.

— Ба, ну что ты делаешь? Меня товарищи засмеют.

Борька пытался вытащить из рюкзака часть провизии, уложенной ему на дорогу бабушкой. Та не давала.

— Динка, хоть ты ей скажи, — взмолился Борис.

Бабушка не позволила Дине открыть рта:

— Здоровому куску и дух радуется. Не понравится домашняя еда, поматросишь да забросишь. А покуда пусть лежит.