Изменить стиль страницы

У матери были редкой красоты волосы. Густые, черные, все в кольцах, они падали до пояса, едва из них выскальзывали шпильки. Глаза напоминали темно-синюю волну — спокойную, невозмутимую. Всю жизнь Дина горевала: почему ей не достались ни материны волосы, ни ее глаза?

Что́ бабушка не делила с матерью, Дина не могла понять. Прибегая из школы и заслышав еще в коридоре запах валерьянки, она холодела. Это значило, что бабушка уже не сидит за машиной, а лежит на своей железной одинарке, скрытой за легкой, как сама бабушка, ширмой, и на табурете возле нее громоздится десяток склянок — валерьянка, помноженная на валерьянку. Тогда Дина неслышно открывала дверь, стараясь не войти в комнату, а проскользнуть, ела обед неразогретым и сердитым шепотом выговаривала матери:

— Опять довела бабушку?

Та отвечала небрежно, явно подражая бабушкиному характерному говорку:

— Ей реветь, как с горы катиться.

Мать любила принимать гостей. Для них она пекла отменную сдобу, для них настаивала вишневку, для них с утра накупала всякой снеди, а вечером подбирала свои цыганские волосы, трудно натягивала единственное дорогое черное платье (черное худит!) и, улыбнувшись, спрашивала либо у Дины, либо у отца:

— Красивая я?

— Ее от той гулянки и разнесло! — жаловалась бабушка. — Полотенца лишнего нет, наволоки, прости господи, а баян нанимает.

— Ма, тебе не надоело без конца печь, готовить? — спросила однажды Дина.

— Удел женщины, доченька!

Мать обожала пышные слова: «удел», «святотатство», «благодать». Книги она читала лишь те, в которых, по ее словам, были «граф, графиня и любовь».

Страсть матери к пирушкам Дина считала таким же бедствием, что и ссоры.

Два года назад отцу предложили поехать на строительство Ушинской электростанции. Он хотел забрать всю семью, но бабушка решительно заявила:

— Полноте. Один угол из-за вас я уже бросила (бабушка, уступая просьбам матери, продала собственный домик в хуторе, перебралась в город), второго обжитого угла лишаться не подумаю. Сами поезжайте за моря-океяны щей хлебать. Я с внуками тут останусь.

Мать всполошилась. Как? С двумя детьми. Нет, нет, бабушке ни за что не управиться.

— С тобой без отца управилась, — отрезала бабушка, — так с ними как-нибудь. Нечего их в метели, в круговерть таскать по баракам.

И Дина с Борькой остались, а отец и мать уехали. В прошлом году они приезжали в отпуск, навезли чемоданы подарков, сушеной рыбы, кетовой икры. Дина с ног сбилась, убирая за гостями горы посуды. Проводив родителей назад в Ушинск, она даже облегченно вздохнула: начались привычные будни, где у каждой вещи было свое место, а у каждого дела — свой час.

И вдруг четкая размеренность жизни самым неожиданным образом нарушилась. Дина возвращалась из школы, как всегда, — мимо рынка, аптеки, мужской парикмахерской и швейной мастерской. За мастерской начинался ряд одинаковых домиков — невысоких, с голубыми ставнями и желтыми наличниками. Хотя нэп в сороковых годах мог считаться историей, домики упорно продолжали называться нэпмановскими. Из одного, самого аккуратного, вышел молодой человек в сером пальто. Дина прошла бы, не обратив на него внимания, не скажи он ей:

— Давай, иди быстрее.

Дина удивилась: отчего это она должна торопиться? И нарочито остановилась, якобы поправить чулок.

— Кому сказал: проходи!

Человек в сером пальто подошел к Дине. Она с досадой подумала: «Чего пристает? Нахал какой-то!» Вслух сказала:

— С какой стати?

«Нахал» вперил в Дину водянистые глаза. Он был высок, и, чтобы выдержать его взгляд, Дине пришлось откинуть назад голову. Через левый висок незнакомца змейкой тянулся шрам.

Из нэпмановского домика вышла женщина, конвоируемая милиционерами. Не по моде короткое пальто, пуховый платок поверх вьющихся темных волос, высокий чистый лоб. Красавица! Дина, не скрывая восхищения, смотрела на женщину.

— Все, товарищ сержант! Дочь ее отвели к соседке, — доложил человеку со шрамом один из милиционеров.

«Ух ты! Сержант!» — усмехнулась Дина.

Арестованную повели к закрытой машине. Проходя, она обронила у Дининых ног смятый клочок газеты. Дина поняла: поднимать его сейчас не стоит. Но она нагнулась раньше, чем машина уехала.

— Покажи.

За Дининой спиной стоял сержант.

Независимо помахивая портфелем, Дина пошла от нэпмановских домиков. Сержант преградил ей дорогу:

— Ну-ка, садись в машину, живо! Живо, говорю.

Дина растерялась.

— Еще чего! — огрызнулась она, но сержант властно взял ее за руку.

— Девчонку не трогайте, — глуховатым голосом попросила из машины женщина. — Я ее не знаю.

— Там выясним, Золотова.

Дине сделалось весело. Вот так приключение! Увидела бы ее Лялька. В милицейской машине! В обществе какой-то преступницы и милиционеров! Смеху!

Хрустел под колесами машины снег, торопливо проходили люди. Вечером все спешат домой. Как бы ты ни устал, в своих стенах усталость сваливается, как отогретая теплом сосулька. Хочешь — ляг на диван, протяни ноги, хочешь — посиди возле пышущей жаром духовки. Что должен чувствовать человек, которого увозят из родного дома? Страх? Боль? Растерянность?

Дина косилась на Золотову. Та, не моргая, смотрела в затылок милиционеру, плотно сжав крупные яркие губы.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Камера предварительного заключения (сокращенно ее называли КПЗ) представляла собой длинную комнату, в которой день и ночь горела неяркая электрическая лампочка. Было в камере зарешеченное окно с металлическим козырьком извне, оно едва пропускало дневной свет. На сплошных широких нарах, занимавших треть камеры, легко могло уместиться с десяток арестованных. Сейчас на них сидели две женщины — одна пожилая, другая помоложе. Та, что помоложе, вся в черном, напоминавшая монашку, ворожила пожилой, медленно отделяя от колоды замусоленные карты.

— Для тебя. Для сердца. Для дома, — серьезно говорила она, веером разбрасывая перед старухой «знаки судьбы». — Сами видите: на сердце — пикейный король. Военный, значит. Не отстанет он, не отступится, пока не признаетесь. Ну? Пожалста! Десятка бубен легла в ноги. Незаслуженно добытые денежки. О-ох, Севастьяновна! В могилу, что ли, богатство с собой возьмете? Для дома: две дороги. Одна дальняя, другая ближняя. Чего яснее? Признаетесь — скоренько домой соберетесь. Не признаетесь — отправят вас в тюрьму. Не зря казенный дом дважды у вас в головах был.

Монашка смешала карты, повалилась на нары.

— Лемона! — страстно зашептала ей в ухо Севастьяновна. — Как же признаться? Ведь засудют?! А разберись, какая я растратчица? Так, плевок один. Ежели вокруг тебя кладовая добра, как не взять по мелочи? Там урвешь, тут надбавишь. Мне мой начальник не раз говорил: «Ты, Севастьяновна, от рождения кладовщица». По призванию, то есть. И скажи: на чем споткнулась? На обыкновенной сарже. Метров десять, не более, с рук сбыла, а заактировала всю. Никак, память на тот момент отшибло. Бац: ревизия. Туда-сюда… обнаружила. Потянули ниточку, за нею весь клубок к ногам выкатили. — Она горестно вздохнула. — Так чего ты мне присоветуешь, Лемонушка?

— Не знаю, милая! Скроете правду, продержат бог весть сколько. Мы, греки, не любим запираться. Помолитесь да признайтесь.

Дина с любопытством приглядывалась к «товарищам» по заключению. Золотова, назвавшая себя Марусей, ходила по узкому проходу камеры, заложив руки за спину. Даже при тусклом освещении лампочки нельзя было не заметить красоты ее лица. Дерзкие глаза, дерзкий вздернутый нос, дерзкие губы. Каждый поворот ее головы говорил о гордом характере, о неумении уступать.

Кладовщица Севастьяновна с дряблым желтым лицом и торчащими, как у гончей, ушами, вызывала чувство брезгливости. Одежда на ней была замусоленная, под стать игральным картам, шея темна от грязи. Судя по тому, что Севастьяновна сверила в ужин пайку: не меньшую ли ей принесли, она еще была и до противности жадной.