Изменить стиль страницы

Дина лежала на бабушкиной кровати-одинарке, свернувшись калачиком, и ждала, пока бабушка заговорит снова. Ждать пришлось недолго.

— Нашей сестре ласка нужна. Видать, сумел приласкать Маруську Славка, коли так накрепко привязал ее бабье сердце. Ему б, олуху, бросить безобразие, и заживет он с нею — нельзя сказать лучше. По всем приметам — хозяин он. Ты схлопочи мне встречу с Маруськой.

«Схлопотать» встречу Дина не успела из-за сегодняшнего суда. Стоило ли удивляться, что бабушка так придирчиво комментировала Динины словесные упражнения?

В суд Дина пришла с опозданием (зашла за Лялькой, а та пока собралась…). Впервые присутствуя на подобном разбирательстве, Дина следила за происходящим с жадностью человека, чьим ушам и глазам открылся неведомый своеобразный мир. Из последнего ряда были хорошо видны все участники процесса. Судья, лысеющий, тучноватый, слушал показания свидетелей, положив руки на поручни кресла. Лицо его оставалось бесстрастным. Один из судебных заседателей чем-то напоминал Дине Альку Рудного, другой — завуча.

«От них, этих людей, — подумала Дина, — зависит судьба Маруси и Славки».

Маруся сидела на отставленной от других скамье, сцепив пальцы рук, подавшись вперед, будто боялась чего-то недослышать. Ее темные дерзкие глаза требовательно останавливались то на судье, то на защитнике — юрком махоньком старичке в больших роговых очках. Но чаще всего глаза Маруси обращались к Славке. Он сидел в отведенном для преступников «загончике», ссутулившись, низко опустив голову. Когда к нему обращались, он выпрямлялся, но отвечал, по-прежнему глядя в пол. Он был весь какой-то застывший, недосягаемый. Шпарыш! Ни разу не посмотрел он на Марусю, на заводских рабочих, говоривших примерно одно и то же: «Ты спятил, Золотов! Ты же трудяга, на кой тебе воровство?» Только однажды бросил он переполненный ненависти взгляд на второго подсудимого, когда тот на вопрос Юлии Андреевны: «Почему скрываете родство с Владиславом Золотовым?» ответил: «Этот теленок — родня?»

— Кто это? — спросила Дину Лялька.

— Монгол, наверное. (Об аресте Монгола Дина знала от Юлии Андреевны).

Монгол вполне отвечал Дининым представлениям о человеке из воровского мира, но Славка… «Славка — есть такая птичка певчая», — вспомнились слова Маруси, и пусть Дине Славка не напоминал птицу певчую, она все же решила, что о нем не подумаешь — взломщик, вор.

Недавно, забежав вечерком к Юлии Андреевне, Дина спросила: «Как по-вашему, за что Золотова могла полюбить Славку?». Юлия Андреевна, обметавшая пыль с книг и стеллажей, спустилась с лесенки, убрала пыльную тряпку, ударила ладонью о ладонь. «Я тоже задавала себе такой вопрос, — ответила она. — Кто знает, за что мы любим?! Одни — за то, что их сильно любят, и они благодарны; другие — за то, что их не сильно любят, а они хотят добиться, чтоб любили и обязательно сильно; третьи — за чистоту души любимого, за его цельность; четвертые — за одно маленькое достоинство, похороненное под скопищем недостатков, но если ты сумел разворошить те недостатки и вытащить на свет маленькое достоинство, ты уже любишь за вложенный свой труд, за свою борьбу. В старину говорили: «Пути господа неисповедимы». Я бы сказала: «Пути любви неисповедимы».

Так, может, Маруся как раз и вытащила на свет одно маленькое Славкино достоинство и за то его любит? Лялька недавно тоже сказанула: «По-настоящему счастлив лишь тот, кто узнал большую любовь!». Послушаешь Ляльку — руками разведешь. Ну, познала Золотова большую любовь. А счастлива она? Того гляди, угодит со своим Славочкой за решетку. Почему Золотов не смотрит на Марусю? Почему упрямо твердит: «Не брат он мне, не брат»? В самом деле, с чего бы ему и Монголу быть братьями? «На дело хожу один. Один… Один… Зачем ворую? Из любви к искусству». Напряглась от этих слов Маруся, Дине показалось, сейчас она закричит.

Что тянет человека к преступлению? Почему Монгол-Родион грабит, крадет, убивает? Ему нравится грабить, красть, убивать? Такое может нравиться? Сидит, спружинился. А его адвокатик соловьем заливается: защищает! Защищать бандита, убийцу? Дикость!

Во время перерыва Дина долго дожидалась, пока освободится Иванова.

— Юлия Андреевна, — выпалила она. — Ну можно ли защищать убийцу?

Иванова сделала жест рукой, как бы говоря: «Что поделаешь!», пошла рядом с Диной.

— В нашем государстве любой человек имеет право на защиту. Существуют прения сторон. Суд обязан выяснить истину. — Она умолкла, глядя поверх Дининой головы, а глаза ее продолжали говорить, но совсем не о законе юстиции, а о чем-то более сложном…

Дина проследила за ее взглядом, увидела входящего в зал Модеста Аверьяновича.

Второй раз представал Монгол перед судом. После первого прошло около двадцати лет. Тогда его выручил Кошелев, Янька Кошелек, гроза Москвы. Банда Кошелька убила двух сотрудников ЧК, завладела их документами и стала действовать открыто. Под видом обысков она грабила квартиры, даже заводы. В камере, где сидел Монгол, Кошелек появился во всем блеске: новенькая портупея, фуражка с зеркальным околышем, брючки-галифе. За ним маячила испуганная физиономия начальника тюрьмы.

— Выходи, товарищ! — с нотками сочувствия в голосе приказал Монголу Кошелек. — Извини, перенес неприятности. Пострадал, так сказать, за революцию. Ничего! С гражданами из суда, учинившими над тобой незаслуженную экзекуцию, мы поговорим особо. Будь ласков, не помни обиды.

Потом, у пивного завода Калинкина, они неистово ржали, вспоминая просьбу Кошелька: «Будь ласков, не помни обиды». Янька Кошелек слыл артистом. Он имел столько золота, что мог бы открыть торговлю со многими странами мира. Но больше, чем алчности, было в нем самодурства. «Хочешь, завтра у меня будет браунинг председателя Сокольнического Совета?» — обратился он однажды «на миру» к Монголу. На что ему браунинг председателя Сокольнического Совета, Монгол не представлял. В оружии у Кошелька недостатка не замечалось. Но если Янька спрашивал «хочешь?», следовало немедленно отвечать «хочу». Вечером следующего дня Кошелек подбрасывал на ладони новенький браунинг, а его дружки, смакуя, рассказывали, как был перепуган нападением председатель.

Доброе времечко! Красиво тогда жилось. Многое перенял от Кошелька Монгол, но оказался умнее, прозорливей учителя. Почуяв, что Дзержинский всерьез взялся наводить порядки: комиссии всякие, перекомиссии, коллегии МУРа, усиленная охрана театров, вокзалов, рынков, — Монгол смылся из Москвы в родной город. Здесь все свое, в доску. Живи — не хочу. Трижды, правда, приходилось уматывать и отсюда (угро охотилось за ним вовсю!), и все три раза спасало умение трезво оценить обстановку, подавить испуг, стать сильнее обстоятельств. Впрочем, частенько на помощь приходила и биография. Мог ли кто в сыне изобретателя Золотова заподозрить уркагана? Однажды милиция появилась у них в доме. «Где старший сын?». Отец не знал, где его обожаемый Родька (он не видел сына более двух недель), но, не моргнув, заявил: «Я послал его в Харьков за никелевой проволокой». Когда Монгол появился из своего очередного «турне», обволакивая преданным взглядом и виноватой улыбкой добрейшего пахана, тот только и смог, рассказав о посещении милиции, слезно попросить: «Не делай ничего предосудительного, сын. Пожалей меня».

Возвращение в родной город обычно приносило радость могущества. Будь благословен на веки вечные город Монголова царства! Один взгляд, и кроликом замирает, лишается дара речи выбранная тобою жертва. Сила и хладнокровие делают тебя сверхчеловеком. Живи — не хочу!

Что его понесло в дом брата? Тревога, не выдали ли его? Тщательно упрятанная, но растущая с годами тяга к чистой постели, теплому жилью, спокойному сну? Он начал обрастать ленью, все чаще уклонялся от «дела», посылал на него других. С Беркутом пошел в ювелирный, чтобы встряхнуть брата, что-то долго тот жил спокойненько. «Оторвется!» — забеспокоился Монгол. Того, кто отрывался, он уничтожал. Брата уничтожать не хотелось.