В гаме, непредвиденно наступившем и непонятном для Паруньки, люди враз стали обзывать друг друга всякими словами. Но в том не было гнева против друг друга, то был гнев против старой жизни. Анныч говорил, что земля стоит наша на первейшем месте во всем мире по-земельной громадине, падающей на каждого пахаря, и в то же время на одном из самых последних мест по посеву, приходящемуся на того же жителя. Даже в Европейской части Союза засевается не больше пятнадцати процентов земельной площади, остальная же вся лежит под лесом, под кустарником, пустошами да болотами. Многие из таких земель можно бы при маломальских затратах расчистить, осушить, распахать. А сколько десятков миллионов гектаров пустующей земли лежит за Волгой, в Казахстане, в Сибири — земли, ничем не заросшей, кроме степной травы!

Паруньке стало очевидно, что заговорил Анныч про настоящее дело, но ни парни, ни сам Федор не прислушивались к его словам, и это спутывало все догадки Паруньки, все ее раздумья об этих людях.

«Анныч — делюга и по всему заметно — башковит, — подумалось ей, — все превзошел. Читает книжки необыкновенные... Какие, видно, занятные книжки есть на свете! Все измерили люди, все углядели... А как же болото измерить, ежели им пройти нельзя?»

Переплетались выкрики:

— Черед другой жизни пришел!

— Тактика хитрее, без стрельбы, без ружья...

— Не гладь мужика встречь шерсти, а свою линию гни!

— Понять надо. Умело гадать. Политически укрепляться.

— Это марксизм вверх ногами: хозяйство на самотек, а штудируй политику. Это смеху достойно.

— Общая жизнь — основа всему...

Парунька втягивалась в водоворот споров. Нравились ей речи Гали, ставящей темноту причиной всех бед на селе. «Отколь это слова такие, сердце щемит, дух захватывает? — думала она. — Надо и мне...» У ней горело лицо — тянуло что-то вымолвить. И когда Анныч заводил речь про общую жизнь, про основную точку жизни, которую еще не нашли, тогда она шептала страстно:

— Мы точку жизни не нашли — это правильно, — и уже была на стороне Анныча... И гнев Семена и Федора против всего старого на селе, против крепнущих богатеев был ее собственным гневом.

А спор все разрастался:

— Надо культурных городских партийцев посылать в деревню. Нам одним не справиться, — говорил парень.

— Это не выход. Это пройденный этап, — возражали ему. — Надо выковывать кадры на месте. Надо, чтобы ячейки были опорой политического руководства крестьянскими массами...

— Где они — ячейки? Только в волости...

— А без ячейки никуда. Анныч надеется на кооперацию. Ее тоже кулак приберет. Анныч носится то с машинным товариществом, то с артелью. Коммуну строил — развалилась. Сейчас пятится, уже рад и общественному севообороту.

— Многопланный общественный севооборот был известен еще при земстве, — сказал, крякнув, рыжий мужик.

— Это совершенно верно, — подхватил Анныч, — был известен. Оно устраивало это в рамках частновладельческого капиталистического хозяйства. А диктатура пролетариата создает принципиально иное направление в развитии сельского хозяйства. Общественный севооборот — это не только общественное землепользование, а и процесс коллективизации. Казните меня, ребятки, на этом месте, а скажу я свое: в кооперации спасение. Образовывайте, вводите грамотность. Пашет мужик все той же сохой, сеет мужик из лукошка пригоршней, жнет, ребята, серпом, а молотит деревянными палками. Не забудьте, партия требует, чтобы коммунист на селе был примерным земледельцем. Не забудьте, середняк у нас стал центральной фигурой земледелия.

— Черт возьми. Ну как работать? Кругом мелкобуржуазная стихия. Поневоле фронтовик или рабочий, приезжая в деревню, растворится в массе. Сколько сникло, разве Пропадев единственный пример?

— Поэтому деревенский коммунист и должен быть крепче, чем городской.

— У нас деревенская работа на данном этапе, надо прямо сказать, заброшена...

Опять закипел бой, кто больше тягот несет — город или деревня.

Слышалось то и дело:

«Ножницы... Ножницы!»

По Парунька тут понять ничего не смогла. Догадывалась, что это о чем-то уж очень мудреном.

К полуночи споры поутихли.

— Сколько тут девушек? — спросил Федор.

— Три, — ответила Шарила. — Остальные не пришли, говорят, комсомолок парни замуж брать не будут, им венчаться нельзя.

— Три на первый случай не так уж плохо. Пиши Паруньку.

Парунька сказала:

— Кому-то начинать надо. Пишите меня первой.

— И меня тоже, — сказала Галя.

— Ладно, и тебя запишем, — согласился Федор, а потом добавил как бы невзначай: — На пожарном сарае в ночь опять стенгазету сорвали... В соседних селах девки давно вступают в комсомол, ведают красными уголками и даже ходят гурьбой на заседания волкома. Нам тоже надо побольше народу вовлечь.

Стали расходиться. Тяжелые лапы ветвей, перегруженные снегом, застеняли небо. Оно уж посветлело. Снежный стог огораживал баню с двух сторон, перекидываясь на поветь. Яблоневые сады хранили совершенную тишину. Федор приостановился и придержал Паруньку за рукав.

— Вернулась к мужу Маша?

— Вернул отец. Принимает Марья муку, а терпит.

— Зачем терпит?

— Бессловесница она. Да и где она найдет защиту?

— В суде защита.

— Отец ей задаст — «в суде».

— Суд и против отца управу найдет. Да и Семен ей поможет...

— Духу у ней на это не хватит. Она и Семена осуждает, что он отца обидел...

Федор стал умолять ее:

— Скажи ей, что я хочу увидеть ее... Где-нибудь...

— Она не решится.

— Утром корову гулять выгонит, пусть остановится у плетня.

Умрет, а не остановится. Свекровь за ней по пятам ходит.

— Домостроевщина, — пробурчал Федор и зашагал к дому.

Глава десятая

У богатого свекра жить — лошадиную силу надо снохе иметь.

Марья вставала с петухами. Еще было темно, а она наскоро умывалась и бежала во двор за дровами. Потом разжигала лучину, затопляла печь. После этого будила в клети работника Яшку Полушкина и вместе с ним шла на колодец с ведрами. [Клеть — отдельная нежилая постройка для хранения имущества; кладовая при избе.] Поили скот. Затем отправлялись за сеном, каждый с двумя огромными корзинками сзади и спереди, наперевес. По занесенным тропам, уминая сугробы, проносили сено ко двору. Веревки резали грудь, ныли плечи, ноги заплетались под тяжестью ноши. Иногда Марья падала голыми коленками в снег, и Яшка подымал ее. Надо было еще кормить овец, доить коров. Процедив молоко и составив кринки под пол, Марья становилась к печи помогать свекрови: чистила, мыла, скребла посуду, в ступе толкла просо на кашу. Вслед за этим кормила кур и следила, чтобы куры соседей не появлялись на дворе. Когда просыпался муж, Марья приводила в порядок постели, прибиралась по дому. Целый день суета, некогда присесть. Скота целый двор и крупного и мелкого: корми его, чисти хлева, запасай корма. Если куда-нибудь уезжал свекор, а муж еще спал, свекровь посылала ее торговать в лавку. Сельский покупатель не признает положенного для торговли времени, он стучится под окнами и в самую рань и в полуночь, а нужно ему товаров на копейку. У Канашева был заведен порядок не отказывать никогда и никому, хотя бы покупатель шел за щепотью соли.

Все тело у Марьи ныло, ломило руки, терялся аппетит, нападала сонливость. А по ночам муж щипал ее, совал под бок кулаки, потому что Марья была неласкова.

Исполнять желания мужа было омерзительно. Но деться некуда — такова кручина бабья.

За обед Марья садилась после всех, долго молилась, потому что видела, что свекор следит за ней. Робко брала огурец из чашки, ела боязливо, опустив глаза. Из-за стола вылезала всегда голодной.

За обедом свекор, засучив рукава, отрезал ломти хлеба, раскладывая их на оба конца стола. Надевал старинные очки, брал счеты и долго хлопал костяшками.

Говорил о налогах, о том, сколько в минувшем месяце ему задолжали крестьяне, заставлял сына переписывать имена должников на грязные листы приходо-расходной книги. Свекровь всегда намекала об особенном их положении на селе, о чванстве молодой, которая будто бы недовольна своим житьем. Марья тогда совсем теряла аппетит и выходила из-за стола: