Изменить стиль страницы

И вдруг ему показалось, что ничего страшного не произошло, как жил он, так и будет жить, и все кругом останется по-прежнему.

Прахову надо было очистить ящики своего стола. Среди личных писем и тетрадей он увидел сувенир, о котором давно забыл. Еще много лет назад он отдыхал в Сухуми и купил там у крепости Диоскурия змею. Деревянная и пестро раскрашенная, она извивалась в руках, как живая. Он до смерти напугал тогда дома жену, и она выбросила ее в мусорное ведро, но Прахов подобрал гадюку и привез ее на службу, сунул в ящик стола — там она и пролежала до последнего дня.

Он сломал ее пополам и бросил в угол, в урну со всяким мусором.

Шорникову было жаль его, и в то же время чувствовалось какое-то облегчение. Видимо, это же самое испытывали и другие, потому что, встретившись в коридоре, Сорокин артистически улыбнулся:

— Мир праху твоему, Леонид Маркович!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Посмотришь на небо — не подумаешь, что на земле стоят холода: небо голубое, прозрачное, насквозь просвеченное солнцем. И только на горизонте — перышки облаков золотятся.

Но какие морозы! Около сорока градусов по ночам. Снегу в Москве почти нет, прикрыл немного землю, смешался с пылью и гарью, посерел и стал походить на пепел.

Шорников смотрел в окно своего кабинета. И вдруг выше крыш что-то вспыхнуло, засверкало, будто стеклышко, поставленное под углом к солнцу. Погасло, потом все облачко заиграло многими цветами и стало напоминать плавник рыбы. И вот оно обернулось полудугой. Радуга!

Много странного теперь встречается и природе — то летом снег выпадет, то зимой почки на деревьях станут распускаться.

Радуга и голубизна южного неба! Снежку бы немного, чтобы можно было встать на лыжи и пойти по тихим просекам среди сосен. Бродить и бродить, потом остановиться где-нибудь на поляне, вздохнуть всей грудью и улыбнуться всему свету — небу и солнцу, завтрашнему дню.

О этот завтрашний день! Все теперь думают о нем.

Пылает радуга в январе. А если грянет гром?

По утрам люди выстраиваются у газетных киосков, спрашивают друг друга о последних известиях. По Москве проходят митинги протеста: на восточной границе вновь произошли столкновения, есть убитые и раненые.

Елена считала, что Шорников только из-за нее не едет за дочкой. Но он и теперь почему-то не собирался. Может, боится, что привезет Оленьку и тут ему вручат предписание — срочно выехать.

— Возьмите и меня в деревню. Очень хочется посмотреть.

— Поехали!

В штабе она рассчиталась, оформлялась в Музей Советской Армии. У нее тоже в запасе была свободная неделя.

Они выехали из Москвы скорым, в областном центре сделали пересадку — дальше можно было добираться только «рабочим» поездом. Голые полки, две бледные лампочки на весь вагон, иней по углам. И пар в тамбуре, потому что люди все время заходили и выходили, двери почти не закрывались.

Скрипят тормоза, подрагивает вагончик, непривычно после московских скоростей. Каких-нибудь пятьдесят километров придется ехать всю ночь.

К своей станции они подъезжали уже утром, когда совсем стало светло. Кроме них, никто здесь не сошел, никто и не садился. Перрон был занесен снегом, одиноко чернело низкое станционное здание, похожее на времянку, с хрустом шумели высокие молодые тополя — стволы их были у комлей черными, поросли мхом. Рядом лежала куча кирпичей, видимо для нового вокзала.

В скверике, в обрамлении тополей, одиноко стоял бюст маршала. Из серого гранита. Обледенелый, занесенный снегом. Но что ему сделается, старому солдату! Наступит весна, и опять все кругом зазеленеет, защебечут птицы. Соловьев в этих местах было множество — вечно будет слушать их пересвист.

Елена и Шорников постояли немного и, обогнув полуразваленный сарай, в котором обычно хранят свой инвентарь путейцы, направились к площади — не приехал ли кто-нибудь на лошади из родных мест? Никого не оказалось.

— Будем ждать или пойдем пешком?

— Пойдем пешком! — ответила Елена.

— Очень далеко.

— Вот и прекрасно.

Белым-бело. После метели — ни следа. И раскачивается ельник на горизонте. Черный.

Мела поземка, будто сметала все приметы детства, и казалось, что он никогда в этих краях не был или перепутал дороги и идет совсем в другую сторону, никогда не доберется до своего родного Залужья, а может, его и вообще нет на белом свете.

Ельник кончился, пошел молодой осинник. Эти места он помнил — вскоре начнутся березовые перелески, где он собирал грибы. А потом будет стоять расколотый грозою, но незасохший дуб. Рядом с ним могила неизвестного путника. Его убили более ста лет назад. И никто не знал, куда и зачем он шел. Никаких легенд о его могиле не сложено. Но когда люди ходили на станцию, то обычно сидели под дубом, а в летнее время некоторые даже и засыпали на мягкой траве, среди цветов. И просыпались с приятным чувством, будто бальзама выпили.

Он несет чемодан, у нее рюкзак за плечами.

И вдруг она остановилась и взяла его за рукав:

— Слышишь?

— Что это?

Где-то впереди звенели колокольчики. Все отчетливее слышен храп лошадей и приглушенный дробный стук копыт.

На бугор вылетела тройка. За ней вторая, третья… Кони напористо перли по сугробам. Сытые, сильные кони, прежде таких в этих краях не было.

В санях раскрасневшиеся мужики, женщины в цветастых, ярких платках. Какой-то рыжий парень в распахнутом на груди полушубке растягивал мехи гармошки. Женщины пели, визжали, смеялись.

Шорников и Елена отступили в сторону с дороги, уступая путь тройке, и она проскочила мимо, но вдруг остановилась.

— А сыночек же ты мой миленький! — услыхал он голос матери.

Молодые женщины с обветренными губами целуют его. Лица у них знакомые и незнакомые — залуженские. Заодно целуют и Елену. Кто-то воскликнул:

— Горожаночка!

Мать в черном мужском полушубке, в валенках с галошами, на голове у нее старинный платок с большими розовыми цветами и бахромой — длинные кисти. Такие платки почему-то в деревне называли цыганскими. Их покупали обычно невесте к свадьбе и носили потом только по праздникам, а так хранили в сундуках.

Мать приникает к нему, плачет:

— Сыночек…

— Поехали!

Елену и Шорникова посадили рядом с женихом и невестой.

— Э-эх!

И замелькали поляны, березовые белые рощи, взгорки в молодом сосняке. Звенят колокольчики, снег летит из-под копыт.

— Племянница твоя замуж выходит. Троюродная, разве ты не помнишь ее? — говорит мать.

— А жених кто?

— Чужой. Недавно из армии вернулся.

Жених укутывает невесту потеплее, что-то шепчет ей, глядя на Шорникова и Елену.

Кони несли их теперь в обратную сторону, снова к станции. Надрывалась гармошка, крепкие мужские голоса несколько раз пытались затянуть: «Всю-то я вселенную проехал…»

Гармонист, рыжий парень с расстегнутым воротом и в солдатской шапке, подмигнул матери Шорникова:

— Затянула бы ты, Степановна.

— А ты подыграй, так и затяну. — И она запела: — «Эх, потеряла я колечко, потеряла я любовь…»

Песню эту, бывало, женщины пели на жнивье или когда пололи лен, и у нее был очень лихой припев, но сейчас она получалась нежной, почти грустной.

— Что-то ты по городскому начала пищать, еле тянешь, Степановна, — сказал гармонист.

Соседка шлепнула его рукавицей по губам.

Шорников обратил внимание на ее лицо — оно было бы, наверное, очень красивое, если бы не портили накрашенные губы. Краска разводами расползлась.

Женщины умеют чувствовать мужской взгляд, она достала платок и зеркало, стерла помаду. Гармонист воскликнул:

— Вот теперь другое дело! И поцеловать можно.

— Еще чего захотел!

Но видно было, что женщина симпатизировала гармонисту.

— Жаль, не лето! — говорит мать Шорникову. — На машинах бы свадьбу справляли. Когда я выходила замуж за твоего отца, меня везли на сорока подводах. Как царицу! Вся округа на свадьбе гуляла.