Изменить стиль страницы

Ганс Кох некоторое время раскачивался на табуретке, не отрывая взгляда от больших глаз Ермолая Агапова. И все было бы ничего — упади тот на колени или даже с ненавистью посмотри на немца, но в глазах у Ермолая Агапова блеснула насмешка победителя. Ганс Кох дрогнул. Дрожь прошла с головы до пят. И так же, как иногда вор, убегая от преследователей, кидается с обрыва, лишь бы не попасть в их руки, — так же кинулся к выходу Ганс Кох; страх гнал его куда-то прочь. Но тут же, боясь, что Ермолай Агапов настигнет его, он круто повернулся и со всего размаху ударил кулаком старика по лицу.

Нина пронзительно вскрикнула, метнулась на Ганса Коха и слабенькими пальцами впилась ему в шею. Тот оттолкнул ее, хотел было тоже ударить по лицу, но она отскочила и, забившись в угол, держа сжатые кулачонки на груди, затопала ногами.

— Не трогай! Дедуню не трогай! Пес!

Ермолай Агапов поощрительно глянул на свою внучку, спокойно вытер кровь на губах и грубовато сказал:

— Нинка! Цыц! — и повернулся к Гансу Коху. — Полагается человеку знать, за что бьешь? Али у тебя уж рука к тому привыкла? — и та же самая насмешка победителя мелькнула в его глазах. Эта насмешка вдруг подняла его над Гансом Кохом, вызвав в том смертельную дрожь. Чтобы скрыть эту смертельную дрожь, тот закричал:

— На колени-и-и!

Старик так же спокойно ответил:

— Зря стараешься: на колени меня сроду никто не ставил, хотя охотников было много.

Ганс Кох что-то тихо, но настойчиво сказал солдатам. Те моментально повалили старика на пол, запрокинули голову… Ни Ермолай Агапов, ни сноха Груша, ни, тем более, тоненькая и слабенькая Нина — никто из них не ждал того страшного, что случилось в ту же минуту. Старик думал, они хотят его так же, как и многих, подвесить на перекладине. Это будет больно, он знал.

«Но лучше перетерпеть виселицу, чем кланяться палачу», — подумал он и покорно, даже не сопротивляясь, подставил руки солдатам.

И в этот миг один из солдат выхватил нож-финку, другой разжал зубы Ермолаю ручкой револьвера, а первый солдат вытянул изо рта старика язык и чиркнул по нему финкой…

И все жители села видели, как по улице, обливаясь кровью, захлебываясь, взмахивая одной рукой, а другой держась за лицо, что-то мыча, пробежал Ермолай Агапов. Добежав до базарной площади, он упал на почерневшую от навоза дорогу. Несколько раз дернулся огромным телом… и застыл…

Село ахнуло, застонало. Люди попрятались по погребам, по ригам, в подполья, в подвалы, иные наточили топоры, вилы. Село как бы вымерло… и только ночью люди выходили из своих укрытий и, глядя в темное, бездонное небо, обращаясь в сторону Москвы, мысленно кричали: «Да где же вы — наши воины, наши командиры?»

5

Татьяна перебежала через плотину в улицу, где посредине мерзлой, унавоженной дороги, распластавшись, лежал Ермолай Агапов. Она забыла обо всем — и о том, что к Ермолаю Агапову запрещено подходить, и о том, что теперь Ганс Кох за такое самовольство обрушится на нее, и о том, что она выдает себя с головой; она в этот час вела себя так же, как ведет мать, узнав, что сын ее врагами убит и брошен.

— Деда! Деда! — еле слышно проговорила она, давясь от слез, опускаясь на землю, больно ударяясь коленкой о мерзлую кочку.

Ермолай Агапов лежал вверх лицом, раскинув руки. Самотканая рубашка с расстегнутым воротом, кисти рук, лицо — все было залито кровью. Недалеко от него на виселице, подвешенные за руки, кричали три старухи. В крике одной слышалось волжское — окающее, напоминающее Николая Кораблева.

«Ох! Что тут с нами делают, Коля», — мелькнуло у Татьяны, и она, достав блокнот, черный карандаш, вглядываясь в лицо Ермолая Агапова, занесла было руку над бумагой, но рука бессильно опустилась: Татьяне показалось, что зарисовать вот сейчас Ермолая Агапова — такое же кощунство, как рисовать человека в тот момент, когда его вздергивают на виселицу. И она зарыдала, приговаривая: «Ах, деда, деда!»

Грубый окрик солдата остановил ее. Она дрогнула, поднялась, выпрямилась и пошла, сопровождаемая солдатом. Она видела, как в окнах хат мелькали глаза, с любопытством и страхом глядящие на нее, и еще она чувствовала, что идет, так же твердо ступая по земле, как ходил Ермолай Агапов.

«Он свою силу и веру передал мне», — подумала она и остановилась на плотине.

Солдат ее подтолкнул, ударив прикладом в плечо, и она снова пошла, уже видя, как через окно каменного дома на нее смотрит Ганс Кох.

Ганс Кох смотрел на нее, заложив руки за поясницу, намереваясь, как только она войдет в комнату, так сразу же и свалить ее ударом кулака.

— Эти русские… эти русские, — цедил он сквозь зубы. — Я ее буду бить, бить, бить, а потом я ее буду иметь как проститутку, — и он шагнул навстречу грохоту солдатских сапог.

Татьяна вошла. Солдат вытянулся, намереваясь доложить о ее поступке. Ганс Кох, не отнимая рук из-за спины, шагнул к ней. Она побледнела.

«Да, сейчас конец», — решила она, и смертельный ужас охватил ее всю. Но она вдруг неожиданно улыбнулась, затем лицо ее перекосилось в гневе, и она, прежде чем Ганс Кох успел вымолвить хотя бы слово, строго произнесла:

— Почему? Почему ваш солдат не дает мне зарисовать того, кто лежит там на дороге? Разве я, доступная бывать в вашей комнате, недоступная бывать там? — и тут же подумала: «Что за нелепое слово я произношу — «доступная»?

Тогда Ганс Кох всю свою злобу обрушил на солдата.

— Ведь ты знаешь, что она живет здесь… она… А ну, пошел вон, — и, взяв Татьяну под руку, он подвел ее к столу, говоря: — Это поощряется. Это, наоборот, поощряется. Вы рисуйте, а потом это продадим… Берлин. Большие марки. Я вам могу показать целый капиталь, — он пошарил в кармане, достал ключи, нанизанные на серебряное колечко, затем подошел к чемоданам. Чемоданы стояли в углу, один на другом — горкой. Сняв верхний, он осторожно поставил его, затем снял второй, третий, четвертый; пятый чемодан он открыл и вынул оттуда альбом, аккуратно завернутый в пергаментную бумагу. Развернув и положив альбом на стол, он, весь расцветая, как торгаш старинными вещами, проговорил, путая русские и немецкие слова: — Подивитесь, тут целый капиталь.

На первой странице были изображены виселицы и люди, повешенные на перекладинах. Это были не просто случайные снимки. Нет. Тут был заснят весь процесс. Вот человеку объявляют, что он будет повешен. Вот связывают ему руки. Вот его подвели к виселице. Вот его вздернули.

Ганс Кох уверенно произносил, тыча пальцем в ту или иную фотокарточку:

— Триста марок. Наверняка. Четыреста марок. Наверняка. Но это не уникум. Вот тут есть уникум, — дрожащими пальцами он перелистал альбом и показал «уникум»: женщину отрывают от детей, вот ее ведут на допрос, вот она идет с допроса, вот два солдата стаскивают с нее кофточку… и вот она уже лежит с вырезанной правой грудью… Закинув голову, она широко открыла рот, и по всему этому видно, как страшно она кричит… — Это… это… это уникум — редкость, — захлебываясь, произносит Ганс Кох. — Это уникум… Это десять — двадцать тысяч марок. Ого! И это вот есть уникум. Этот нож, — он вынул из стола финку и, показывая ее Татьяне, продолжал: — Этим ножом вырезали язык старику. Ого!

«Убить! Убить! Убить!» — стучало в голове у Татьяны, и она, улыбаясь губами, боясь, что улыбка у нее фальшивая и выдает ее, торопливо проговорила: — Знаете что, я на вашем месте не подвешивала бы людей за руки. Это ни к чему хорошему не приведет: население обозлится на вас. Ведь собаку вашу уже отравили. И вы прекратите это… и надо тоньше.

— Это верно. Благодарю. Надо тоньше, — неожиданно согласился он.

— А хотите, я вам помогу, — и Татьяна снова побледнела, глядя в расширенные, вопросительные глаза Ганса Коха. — Я узнаю, кто против вас, кто убил вашего старосту. Я все узнаю. Только не мешайте мне.

— О-о-о! — воскликнул он, понимая, что она идет к нему, и в знак согласия отвесил большой поклон.

А Татьяна заспешила:

— Только еще… еще… дайте мне этот нож, ведь я не вооружена… и на меня могут напасть.