Теперь он почти забыл, что ровно год назад то же самое обещал отцу. Но что значило «быть лучше», Борис тогда совсем не представлял. Это было для него всего лишь словами, желанием родителей, требованием школы, директора, общим требованием советской жизни, которому он подчинялся, но которое не пережил еще как собственное желание.
И вот прошел год. Борис помнил все пережитое за этот год: и беседы Полины Антоновны, и ее постоянное «Посмотрим шире!», помнил и свои ошибки, и разговоры с отцом, и схватки с ребятами. И теперь он чувствовал в себе, как свою внутреннюю потребность — быть действительно лучше. Только теперь это означало нечто совсем другое, чем прежде. Это не значило сидеть на уроках, положив руки на парту, выполнять все задания и быть аккуратным, исполнительным учеником. Все это было само собой разумеющимся делом.
«Быть лучше» означало для Бориса теперь что-то неизмеримо более важное и многообразное, что, однако, тоже пока было не совсем ясно и в чем: нужно было еще разобраться. И тогда, в Парке культуры, съев мороженое, они с Валей долго потом говорили о начинающемся учебном годе и о том, что́ каждому из них в этом году нужно сделать.
Глядя, как слаженно работают гребцы на несущейся по Москве-реке лодке (взмах — удар! взмах — удар!), Борис заговорил о гимнастике. Но Валя о гимнастике не думал. Слишком памятна была та партия в волейбол, когда его выгнали из игры. Заветной целью для него теперь было научиться играть в волейбол так же, как играла тогда смуглая девушка. Впрочем, такой же заветной целью для него было научиться играть на гитаре и освоить не менее важную премудрость танца.
— С танцами — да! С танцами дело тоже серьезное, — соглашался Борис. — Вообще дел много… Читать нужно! Ты по программе все прочитал?.. Я тоже не все. Очень уж много! А с литературой… не умею вот я планы для сочинения составлять и вовремя применить цитату. И стиль деревянный какой-то… Здесь у меня самое узкое место. Буду жать тут на все педали.
Борис действительно стал «жать на все педали». Он установил как непреложное правило заниматься литературой с первого же дня и как следует.
Правда, начало было неудачное. Белинский, Герцен… Трудные темы, сплошная философия. Она испугала, чуть не отпугнула, но Борис сделал над собой усилие, «проявил волю» и проработал эти две темы так, как раньше не «проходил», кажется, ни одной. «Жизнь, творчество…» И для него вдруг все ожило, наполнилось горячей человеческой страстью.
«Мы живем в страшное время, мы должны страдать, чтобы внукам нашим было легче жить… Литературе Российской — моя жизнь и моя кровь».
Сильные и благородные слова! Человек болен, харкает кровью, человек знает, что его ждет в Петропавловской крепости готовый каземат, и все-таки думает о литературе российской, о внуках, о России 1940 года!
Вот это цель! Это — направленность, это — величие души! «Гладиаторская натура», как назвал «неистового Виссариона» Герцен.
И Борису уже не хочется ограничиваться тем, что написано в учебнике. Он с интересом читает о детстве Белинского, о его учении в гимназия, о том, как он самостоятельно пробивал себе путь к знанию. Ему хочется прочитать статьи Белинского о Пушкине, о Лермонтове. Он читает его «Письмо к Гоголю» и опять видит в нем того же бойца, ринувшегося в бой, когда нужно защитить самое святое, что было у него в жизни.
«Нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства; нельзя молчать!.. Да если бы вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел вас, как за эти позорные строки!»
«Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своей страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса».
И когда этот вождь изменил надежде народа, Белинский шлет ему гневное предупреждение:
«Взгляните себе под ноги, — ведь вы стоите над бездною!»
Борис вспомнил, как в прошлом году у них в классе возник спор о принципиальности и как ребята бились над тем, чтобы определить и раскрыть это слово. И вот был живой и горячий ответ на тот вопрос, в котором путались тогда ребята:
«Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить, это не в моей натуре. Пусть вы или само время докажет мне, что я заблуждался в моих об вас заключениях. Я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал вам. Тут дело идет не о моей или вашей личности, но о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и вас: тут дело идет об истине, о русском обществе, о России…»
После Белинского — Герцен. И опять Борис находит в книге тот же мотив, который только что так взволновал его в «неистовом Виссарионе».
«Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? А между тем наши страдания — почка, из которой разовьется их счастье…
О, пусть они остановятся с мыслью и грустью перед камнями, под которыми мы уснем, — мы заслужили их грусть».
И Борису хочется прочитать Герцена, чтобы ощутить весь этот ужас и все страдания, о которых он говорит, чтобы по-настоящему оценить те усилия, которые он совершает. Ему хочется не просто выучить, «пройти Герцена», а действительно остановиться и подумать. Ведь сколько мысли хотя бы в этом портрете человека, задумавшегося над книгой. Он сидит в мягком кресле, подогнув под себя ногу. Рядом с ним, на столике, — раскрытые книги, лист бумаги, а человек склонил большую лобастую голову на свою руку и думает, смотрит куда-то вдаль и думает…
«Прощайте!»
Сколько мысли, сколько чувства, сколько любви и боли в одном этом заглавии!
Человек прощается с родиной.
«Наша разлука продолжится еще долго, может, всегда».
Но человек идет на это, потому что он не хочет «мучений с платком во рту», он хочет бороться.
«На борьбу — идем! На глухое мученичество, на бесплодное молчание, на повиновение — ни под каким видом!»
«Жить, сложа руки, можно везде».
Но он не хочет жить сложа руки. Он хочет, хотя бы издали, набатным звоном своего «Колокола» «будить дремлющее сознание народа».
«Итак, прощайте, друзья, надолго… давайте ваши руки, вашу помощь, мне нужно и то и другое…»
Человек еще живет надеждой, что, быть может, недалек тот день, когда можно будет встретиться с друзьями в Москве и безбоязненно сдвинуть чаши при дружном клике: «За Русь и святую волю!»
«Ну, а если?..» — возникает туп же здравый и трезвый вопрос.
«Тогда я завещаю мой тост моим детям и, умирая на чужбине, сохраню веру в будущность русского народа и благословлю его из дали моей добровольной ссылки!»
Борис не отрываясь прочитал это трагическое прощание и, откинувшись на спинку стула, подумал:
«А ведь я — тоже!.. Я один из тех, которым Герцен завещал свой тост!»
Эти две темы — Белинский и Герцен — имели для Бориса такое же значение, как в прошлом году Лобачевский. Тогда он повернулся к математике, теперь — к нелюбимой прежде литературе. Он понял теперь, что любить предмет — это значит не только понимать его, но и связывать с ним свои собственные мысли, чувства, переживания.
А мыслей у Бориса стало возникать все больше и больше. Одни рождались на уроках, другие возникали из прочитанных книг или из бесед с товарищами. Особенно в этом отношения действовала на него дружба с Валей Баталиным. Многое, конечно, у Вали получалось смешно, но Борису нравилась эта его черта: все углубить, все понять и осмыслить, доискаться, почему так и почему не иначе, и копаться в вопросах, на которые нет готовых ответов.
Нравилось ему и то, что в последнее время, после их разговора на каменном парапете над Москвой-рекой, Валя стал больше думать о классе, о коллективе. Во время прогулок, которые они теперь частенько предпринимали, он то и дело затевал разговоры на эти темы: а что такое коллектив? а как ты понимаешь дружный класс? есть ли дружба в нашем классе? и как спаять такой коллектив, который не распался бы и после окончания школы?