Изменить стиль страницы

Прямо после заседания бюро Борис забежал в комитет — хотелось поскорее рассказать о случившемся и посоветоваться. Но там никого не было, комсомольская комната была заперта. Он пошел уж было обратно, когда ему навстречу попался Толя Кожин, секретарь комитета, и, торопливо поздоровавшись с Борисом, спросил:

— Что вы там с бойкотом напутали?

Он, оказывается, обо всем уже знал от Рубина.

Кожин открыл комсомольскую комнату, они вошли, сели друг против друга за покрытый красным сатином стол, и Борис рассказал всю историю Сухоручко.

— Неужели так ничего и нельзя было придумать другого? — спросил Кожин, покрутив головой. — Ну, наложили бы взыскание!

— Взыскание? Взыскания действуют на тех, кто дорожит коллективом, а если перед тобой человек-единица…

— Что за человек-единица? Ну, давай разберемся! Что он, глупый совсем, не понимает, что хорошо, что плохо? Или понимает, но не хватает воли? Или…

Стали разбираться. И тогда оказалось, что хотя Борис и знал, кажется, Сухоручко, как свои пять пальцев, а все-таки появились новые вопросы и новые углы зрения, и знакомая-презнакомая фигура вдруг заставляла снова задуматься над ней.

— Значит, все это время, с самого начала года, он вел себя хорошо? — спросил Кожин.

— Хорошо?.. — подумал Борис. — Нет, этого нельзя сказать. У него воля часового действия — то и дело срывался, но терпеть можно было. А как не приняли его в комсомол…

— Так, может быть, зря не приняли?

Это был тот самый, возникший еще в разговорах с Полиной Антоновной вопрос: верить ли Сухоручко? Искренне ли подал он заявление в комсомол, или это был своего рода ход?

И вот секретарь повернул этот вопрос так, что невольно приходилось задумываться: а может быть, действительно зря не приняли в комсомол Сухоручко?

«А ничего!.. Вырос мальчик!» — подумал вдруг Борис, глядя на Кожина и вспоминая, как он в прошлом году приходил к нему советоваться, с чего начинать и что делать.

Поднял секретарь и ряд других вопросов, заставивших Бориса задуматься. Все последнее время он жил одним — ликвидацией разрыва с девочками, и ему казалось: все, что служило этому, было хорошо и правильно. Правильно или неправильно они решили о бойкоте — Борис об этом не думал, но Рубин поступил неправильно, это было ясно. И теперь его нетоварищеский поступок выдвинулся на первое место. Вот почему все, что говорил Рубин о неправильности бойкота, воспринималось Борисом как маневр, как средство для прикрытия Рубиным своей вины. А вот теперь возникло сомнение: не было ли здесь действительно ошибки?

— Ну, подожди, — спрашивал его Кожин. — Что значит бойкот? Предположим, Сухоручко что-то не понял, у него не вышла задачка, — что же, ему никто не поможет?

— Нет, почему?.. Так просто мы не будем с ним разговаривать, а если что спросит по урокам, то объясним, — отвечал Борис.

— Да как же это отделить: где по урокам, а где «просто так»? А если он промокашку попросит, — давать ему или не давать? А потом, что же вы думаете: вы с ним не будете разговаривать, а он у вас про уроки будет спрашивать? Да ты сам-то стал бы спрашивать?

Все это правильно, здесь было много неясного…

По пути домой Борис попробовал разобраться в этой путанице еще раз — так, как учил его отец: «Какая у нас обстановка? Такая обстановка. Какие выводы из этого вытекают? Такие выводы. Значит, нужно делать то-то и то-то». Но из того положения, в котором класс находился еще вчера, перед встречей с девочками, вывод получался один-единственный: правильно поступили!

Так же сказал и Игорь, когда Борис передал ему свой разговор с Кожиным, и Валя Баталин, и почти все ребята, находившиеся еще под свежим впечатлением пережитой борьбы. Но потом вопрос о правильности или неправильности бойкота снова всплыл, и снова в ответ на него появилось единственное соображение, которое Борис мог выставить со своей стороны:

«Но ведь иначе-то нельзя было? Нельзя!»

Сколько Борис об этом ни думал, он не мог отвлечься от конкретной обстановки, от того, что происходило в классе. В душе он очень жалел теперь, что когда-то заступался за Сухоручко, принимал на себя явно невыполнимые обязательства перед педсоветом. И в то же время какой-то голос говорил ему, что все это нехорошо, неправильно и что в ошибках товарища нужно прежде всего винить себя, какие-то свои недоработки.

В таком настроении он стал читать «Педагогическую поэму» Макаренко, которую давно уже взял в библиотеке, но за которую до сих пор за недостатком времени не мог приняться.

Книга захватила его с первой страницы — с разговора автора с заведующим Губнаробразом:

«Не в знаниях, брат, дело, — важно нового человека воспитать… Нам нужен такой человек вот… наш человек! Ты его сделай!»

Другое время и другая среда, совсем незнакомая, необычная, не как в школе, — и все-таки Борис нашел в ней что-то близкое. Ему нравились герои, все такие угловатые, ершистые, каждый со своим лицом и со своим «норовом».

«Задоров, как всегда, спокойно и уверенно улыбался; он умел все делать, не растрачивая своей личности и не обращая в пепел ни одного грамма своего существа. И, как всегда, я никому так не верил, как Задорову: так же, не растрачивая личности, Задоров может пойти на любой подвиг, если к подвигу его призовет жизнь»

Как это хорошо и важно: не растрачивать своей личности и не обращать в пепел ни одного грамма своего существа!

И так, следя за героями книги, переживая вместе с ее автором «и веру, и радость, и отчаяние», Борис следил, как постепенно формируется и ее главный герой — коллектив, как бывшие беспризорники и воры начинают жить новой жизнью и как устанавливаются новые законы этой жизни.

В только что формирующейся колонии — всеобщая вражда, драма, поножовщина. Нужно оздоровить атмосферу, «подкрутить гайку». И Макаренко заявляет Чоботу, «одному из неугомонных рыцарей финки»:

«— Тебе придется оставить колонию.

— А куда я пойду?

— Я тебе советую идти туда, где позволено резаться ножами».

Макаренко назначает ему самый жесткий срок — завтра утром. Утром Чобот ушел. Через месяц он вернулся в колонию и дал зарок не брать ножа в руки.

Вот целая глава — «Ампутация»: такое же решительное изгнание Митягина и Карабанова во имя спасения коллектива. Макаренко знал, на что идет.

«В судьбе Митягина я не сомневался. Еще с год погуляет на улице, посидит несколько раз в тюрьмах, попадется в чем-нибудь серьезном, вышлют его в другой город, а лет через пять-шесть обязательно либо свои зарежут, либо расстреляют по суду. Другой дороги для него не назначено. А может быть, и Карабанова собьет».

Но это не помешало Макаренко заявить им в самой категорической форме:

«Убирайтесь из колонии к черту и немедленно, чтобы здесь и духу вашего не осталось! Понимаете?»

А спустя время, как и в истории с Чоботом, он отметил

«положительные последствия расправы с двумя колонистами».

Так в чем же дело? Почему же в школе нужно без конца и края терпеть распустившегося нахала? Почему нужно жизнь целого коллектива отравлять его присутствием?

— Ну, ты знаешь его, знаешь все, знаешь, как мы с ним все время бьемся! — говорил Борис отцу. — Может, мы и не так поступили, не по-комсомольски… Может быть! Но что можно еще сделать? Что мы могли сделать в нашем положении? Отступить перед ним? Сдаться?.. Ничего не понимаю! Не разберусь!

Федор Петрович тоже не мог разобраться в этой сложной и путаной истории, и в то же время ему нравилось, что его сын Борька должен решать такие вопросы.

— А знаешь, брат, — сказал отец, — в жизни всяко бывает!.. Бывает, что сразу и не разберешься!

* * *

Новый поворот мыслям Бориса дал Феликс Крылов. Он отозвал Бориса в сторону и с таинственным видом сказал:

— Знаешь, Борис!.. Ты только молчи, ладно? Меня Рубин в свой заговор втягивал.