Изменить стиль страницы

Дайма кухарила в артели первый сезон. Приехала весной проведать мужа и застряла на все лето: старатели уговорили. Была она неимоверная чистюля и такая же неимоверная копуха. Муж ее, бульдозерист Янис, подшучивал над нею:

— Маленький медведь большой станет, пока моя Дайма обед сделает…

Янис давно ходил в старателях. Когда-то завербовался на Колыму, попал в артель, а потом уже не мог с ней расстаться: сезон моет, на зиму улетает, в свой Каунас. Последние два года улетел «навсегда». Улетит — весной опять возвращается. Скучно, говорит, там: тайги нет, золота нет, делать нечего.

К Дуне Ивановне Дайма заходила только по делу: забрать овощи, прострочить что-нибудь на машинке, взять корыто для стирки. Редко когда просто так посидеть зайдет. А если уж зайдет на полчасика посидеть, то примется вздыхать да охать:

— Трутный работа у старателя, отшень трутный. Работает тяжело, кушает мало. Што варью — мало кушает. На нара скарей, на патушка скарей, спать скарей хочет.

Дуня Ивановна и сама видела, как достается старателям золото: Смена — двенадцать часов, двенадцать — отдых, и опять на смену. Так они сами решили. И порядок сами для себя установили строгий: ни грамма спиртного до конца промывки, никаких отлучек в поселок по личным, пустячным делам. Кто нарушил — прощай, милый, ты нам больше не друг, не товарищ.

Приисковые таких строгостей не знали. Там смена восемь часов, а дальше сам себе хозяин: хочешь — спи, хочешь — песни пой или в бутылку заглядывай. Никто не потребует отчета. Даже прогулять день-другой можешь, если совесть позволит. Все равно простят, разве что пожурят для виду.

А старатели по-своему завернули. Дайме их порядок не нравился:

— Никакой деньги не надо, раз такой работа трутный. Зачем мне деньги? У нас в Каунасе все есть: дом большой, сын большой, дочь большой, два внучка: Зачем Янису так трутна работать?

Дуня Ивановна не соглашалась с нею. Считала, что порядок неплох: чем худо, что мужики все лето не пьют, дисциплину держат? А что хотят побольше заработать, в этом тоже ничего предосудительного. Раз хотят, значит, и работать надо. Золотой сезон короток, зимой наотдыхаются. Вон в колхозах люди в горячую пору тоже зарю с зарей на поле смыкают. А зимой небось и Янису в Каунасе одно занятие: спать да по гостям с Даймой ходить.

Словом, уважала Дуня Ивановна старателей. И они к ней относились с почтением: лиственниц усохших приволокут бульдозером, сами напилят и наколют. Если в поселок собрались, никогда в машине не откажут, обязательно в кабину посадят.

Так было до нынешнего лета, пока Колька Жаров не поставил близ ее дома понуру. Весь июль бригада разворачивала подножье левой сопки, а в августе перекинулась на правый борт ручья. И Дуня Ивановна встревожилась: что ни день, то «сотки» все ближе подбирались к ее огороду. В одном месте подступили к самым грядкам и чуть ли ни на метр выбрали под ними землю. Уже и к ручью в том месте не спустишься — прыгать надо.

И все делалось, когда она отлучалась за ягодой в сопки. Вернется, глянет — с другого края огорода грунт выхвачен. Точно здоровенные кроты норовят подрыться к дому. А кротов-то и нет — гудят по другую сторону ручья.

Однажды Дуня Ивановна не выдержала: перешла ручей, замахала Кольке Жарову, призывая его выйти из кабины. И когда он спрыгнул на землю, с обидой сказала: — Коля, зачем это вы меня подтачиваете? Погляди, как огород зависает. Или вам грунтов кругом мало?

Жаров дурашливо захихикал, чего за ним никогда не наблюдалось, и уж совсем дурашливо повертел лупастыми глазами, изображая не то великое удивление, не то великое смятение. Потом со смешком сказал:

— Ах, мамаша, Дуня Ивановна, хотите, я вам колечко подарю? — И стал стягивать с черного замазученного пальца тоненькое золотое кольцо.

— На что оно мне? — удивилась Дуня Ивановна. — Я с тобой по-серьезному, а ты смехом.

— А я такой смешливый, — опять хихикнул Жаров, силясь стянуть с пальца намертво вдавленное в него кольцо. — У меня ведь фамилия какая? Жаров фамилия. Артиста Жарова знаете? Он — комик, и я — комик. Так примете колечко, Дуня Ивановна? Девяносто шестая проба, без подделки. От души вручу, я давно мечтал…

— Эх, Николай, Николай, — укоризненно прервала его многословие Дуня Ивановна.

Жаров бросил мучить свой палец и вдруг серьезно сказал.

— Ладно, мамаша, не будем, раз такой оборот. Пощипали малость — и точка. Пусть огород живет и здравствует, а мы к вам в гости придем. Во, идея — с Ерохиным придем завтра вечером. В домашней обстановке посидим. Я, ей-ей, забыл, какая она, домашняя.

— Отчего ж, приходите, — согласилась Дуня Ивановна, довольная тем, что «сотки» перестанут подрывать ее огород.

— Посидим, потолкуем про все, — сказал Жаров, прикуривая от зажигалки «беломорину». И глянул на Дуню Ивановну как-то с прищуром. Отвел глаза и опять глянул с прищуром. — Колюче так, как бы прощупывая.

«А ведь и вправду разбойные у него глаза», — подумала Дуня Ивановна, давно слыхавшая, будто Колька Жаров был бандитом, грабил квартиры, угонял личные машины, за что долго отбывал срок. И вдруг вспомнила его жену, молодую, и красивую, приезжавшую сюда недавно с двумя черненькими девочками проведать мужа. Вспомнила и усмехнулась: если и было что, то давно быльем поросло.

Вечером, часов в одиннадцать, пришла Дайма. Просто так пришла посидеть. Дуня Ивановна возилась на огороде, укрывала травяными плетенками грядки салата. Укрыла, ополоснула руки в бочке с теплой от солнца водой.

Сели на крылечко, тоже теплое от солнца. Оно и в этот час еще висело в небе желтым плоским кругом. Но половина круга уже опала за дальнюю сопку. Потому и долину, и ближние сопки и огород расчертили синие и золотые полосы — тень и солнце. С низины, от ручья, налетело несчетное множество комарья. Дайма опустила на лицо черную сетку накомарника, спрятала руки в обшлага брезентовой горняцкой куртки. Дуня Ивановна просто махала рукой, отгоняя от себя кусучую тварь.

— Скора двадцатый сентября будет, мыть конец, — сказала Дайма. — Натаело здес. Скора домой паетем. Горначок сказал, — двадцатый сентября домой палытым…

— Они каждый год на двадцатое кивают, а моют до белых мух, — ответила Дуня Ивановна. — Вон в том году в морозы мыли. Пятьдесят стояло — и мыли. Страх, сколько золота на снос ушло…

— Зачем мыть тахда? — удивилась Дайма.

Дуня Ивановна прихлопнула комара на щеке и усмехнулась, — до того младенческий вопрос ей задали. Выходит, и муж у Даймы старатель, и сама все лето в артели толчется, а ничего-то о золоте не знает: почему в морозы моют, почему лес валят, костры жгут, воду в резервуарах греют, мерзлые глыбы пропускают? Выходит, не знает, что такую глыбу никакой кипяток не расплавит, так и выскочит она из колоды, не отдав прибору золота. Слезы, а не промывка. Ни себе, ни людям. Как-то спорили при ней на почте двое мужчин насчет зимней промывки, и один говорил, что на международном рынке килограмм золота купишь в пять раз дешевле, чем ухлопаешь на этот килограмм в морозы.

— Затем, что из управления приказывают, — ответила, помолчав, Дуня Ивановна, — Ты Яниса своего спроси, он тебе скажет.

— Мой Янис сказал: артель уже план стелала, больше плана моет.

— Бестолковая ты, Дайма, а говорила, в женсовете была, в местком тебя выбирали, — снова усмехнулась Дуня Ивановна. И стала растолковывать: — Мало, что план дали, а другие, может, не, дали. А раз не дали, общая картина какая получается? Вот то-то же. Значит, дальше надо мыть, всем миром навалиться, пока нужные проценты не добудут. В том году председатель отказывался, даже на хитрость пошел: разобрали все понуры, вроде на ремонт поставили. А пропесочили его где надо, и опять собрали. Под Новый год тут вся долина кострами горела да пар клубами висел. А ты говоришь — план дали.

— Я здес остаца зимой не могу, в Каунас паету, — сказала Дайма, внимательно выслушав Дуню Ивановну.

Они примолкли. Только махали перед собой руками. Дайма сняла накомарник, закрутила им над головой, разгоняя комариную тучу. Голова у нее была белая, как сметана, лицо — тоже белое, в паутиньих морщинках. Все лето Дайма прятала лицо от солнца, терла его какими-то мазями, и оно казалось не живым, а пергаментным.