Изменить стиль страницы

Алану хотелось бы остаться над схваткой. Он видит, что победы все равно не достичь. Обстоятельства складываются, однако, так, что он постепенно, нехотя и сопротивляясь, втягивается в борьбу и оказы- вется одним из тех, на кого со всей силой обрушивается месть капиталистов. Вместе с Адамсом арфист осужден на смерть. Он уже примиряется со своей неизбежной гибелью. Но вот перед ним возникает надежда на спасение. И здесь автор снова показывает всю гамму чувств Алана от животной радости, охватившей его при мысли, что он будет существовать, до высокого сознания, что если он, как чело век, хочет оправдать это вернувшееся к нему счастье жить на земле, то только бы ради продолжения борьбы, в которой сложил голову его друг Джон Саймон Адамс.

Роман имеет как бы два финала. Рабочие потерпели поражение, они готовы вернуться к работе даже при сниженной заработной плате. Но идея борьбы не умерла. Мы знаем, что рабочие покорились не навсегда и настанет день, когда они снова поднимутся, более зрелые и более подготовленные к борьбе. Мы знаем, что в будущем их ждет победа, хотя путь до нее далек и труден.

И второй финал: возвращение Алана Ли в рабочий поселок после страшной трагедии, пережитой им. Он встречает трактирщика Лимю- эла, низкого предателя, выдавшего его и Джона Саймона Адамса. Мы ждем, что арфист ответит ему хотя бы презрением. Но этого не происходит.

Заключительные страницы романа смутили некоторых наших критиков и, возможно, удивят читателя. Удивит то спокойствие, с каким Алан Ли беседует с предателем. Что это? Признание своего поражения? Филантропическая сентиментальность? Из всех возможных объяснений мне кажется наиболее верным то, что Алан Ли после всех испытаний стал выше личных симпатий и антипатий. Он понимает, что его враг не этот жалкий Лимюэл, сам согнувшийся под бременем своей низости и подлости. Враг Алана и всех честных людей — это прежде всего строй жизни, создающий все эти мерзости. Можно уничтожить жалких лимюэлей, но в тысячу раз важнее уничтожить мир, порождающий их.

Алан Ли уходит. Но не затем, чтобы устраниться от борьбы. Он будет ее продолжать, и его орудием будет его искуссто. Рассказ Алана, который мы выслушали, и есть выражение его непримиримого отношения к миру, убившему Джона Саймона Адамса, сделавшего несчастными многих других, осужденных жить под гнетом рабства и нищеты. Алан несет в себе горе каждого. Он созрел для своего искусства.

Когда — то при встрече вождь революционных рабочих Джереми Лонгридж сказал Алану: «Только тогда, когда ты проникнешься пониманием человеческих судеб, муки и радость творчества вознесут тебя на высоты искусства». Арфист Алан Ли прошел крестный путь страданий и борьбы, почувствовал слитность своей судьбы с судьбой народной, и это родило мужественную, лиричную поэму, которую автор предлагает нашему вниманию.

Мы лишь бегло коснулись некоторых сторон ее содержания. Остальное читатель увидит и поймет сам. Он оценит жизненную правдивость рассказа и не осудит автора за отступления от того, что принято считать типичным. Надеемся его не удивит, что даже суровая душа капиталиста Пеибори оказалась чувствительной к музыке арфиста, что самого арфиста могла полюбить странной любовью гордая и капризная Эллен Пенбори, что мужественный Джон Саймон Адамс радуется и страдает в любви так же, как и более слабые характером люди, одним словом, что в этой книге люди обыкновенны и необыкновенны, как это бывает и в действительности.

Мне очень хочется, чтобы книга понравилась читателю, как она понравилась мне. Хотелось бы увидеть ее в руках молодых людей, и особенно тех, кто не помнит или не хочет даже думать о том, что лучшее в нашей жизни добыто ценой священной крови борцов за свободу. Нет стремления более благородного, чем желание быть достойным людей, жертвовавших собой ради нас.

Эта книга дорога еще и тем, что вводит в круг наших симпатий маленький, но мужественный и прекрасный народ Уэльса. Нас радует, что творение художника открыло нам еще одного друга и брата по крови, пролитой в борьбе за освобождение людей труда во всем мире.

АЛЕКСАНДР АНИКСТ

1

Прямо передо мной последним перевал, а по ту сторону горы, у входа в долину — поселок Мунли, конечная цель моего путешествия. Сегодня десятый день, как я шагаю, а ноги все еще довольно бойко и твердо ступают по мягкой заросшей тропе, ведущей к верхушке лесистого склона. Артуровым Венцом окрестили люди эту возвышенность, так как чьи — то вдохновенные глаза увидели в ее закругленной вершине спокойную и меланхолическую величавость.

Меня здесь знали под кличкой «арфист». Годами скитался я по этим краям с переносной арфой, подвешенной за спиной на коротких ременных лямках. По вечерам я играл на этой арфе перед любой публикой, расположенной слушать меня. Никогда в жизни я не был хорошим музыкантом. Страстно интересуясь окружающими меня людьми и предметами, я лишь машинально перебирал пальцами струны и не сумел хоть сколько — нибудь приблизиться к артистической славе.

Играя, я стремился лишь к одному — вовлечь сердца моих слушателей в затаенную орбиту моих собственных сокровенных дум, вплести и их голоса в мои сумеречномягкие и грустные аккорды. В горах и долинах, в любом селении, где мне доводилось провести хотя бы один короткий день или одну ночь, вокруг моей арфы нагромождались горы признаний, неутоленной тоски, скорбей. Но когда игра и пение кончались, я чувствовал, что под оздоровляюшим воздействием ветра и солнца эти горы человеческих печалей отступают вдаль, ибо во мне была какая — то сила, ограждавшая меня от мук чрезмерной жалости; она принуждала окружающих оставлять меня в покое и не мешать мне жить.

Но вот моей арфы уж нет. От этого плечам во время ходьбы до зуда легко и непривычно.

Позавчера я забрел в один из постоялых дворов неподалеку от Линдома. Фасадом своим это здание выходит на озеро, чарующий покой которого привел все мое существо в состояние полного оцепенения. Поцелуй, подаренный мне сказочной прохладой озера, сразу парализовал мои ноги и руки, лишил меня воли, усыпил все желания. Отложив арфу в сторону, я погрузился в глубокую нирвану ничем не нарушаемой безмятежности. Все, даже самые застарелые из моих огорчений отодвинулись куда — то вдаль и растворились в очищающем и мудром согласии с миром. Мрачные расщелины в душе сгладились, и мне стало в высшей степени безразлично, донесут ли меня когда — нибудь мои ноги до Мунли или нет. Вдруг вошел гуртовщик — зажиточный хуторянин, сам перегоняющий свои стада с места на место. Роста он был гигантского, фута на два выше среднего, а мощное чрево его даже не сравнить с обычными крестьянскими. Был он тяжеловесный и громоздкий, как рудная глыба, и такой же плотный. Я с любопытством следил за тем, как еда и питье исчезали в его утробе, точно в стволе шахты. Гурт свой он гнал на торговый пункт одного из соседних графств, где с ростом новых промышленных поселков появились тысячи изнуренных людей, остро нуждавшихся в его товаре.

Прихлебывая пиво, я следил глазами за этим человеком, один вид которого начисто разрушил созданную моим воображением сказочную страну безмятежного забытья… Я стал ему рассказывать о местах, по которым меня носило, о далеких селениях, где любители объединяются в певческие кружки, чтобы хоть на миг забыться, окунув черствую горбушку своих мелочных забот в поэтический ручеек моей музыки. Я рассказал ему о горнозаводчиках, в чьи прокопченные вотчины я не раз мельком заглядывал во время своих скитаний для того, чтобы поскорее унести оттуда ноги; о том, как они хватают за глотку сельских жителей своими железными руками и сжимают, чтобы сподручнее было полоснуть по ней тяжелым ножом. А по мере того, как множилось число выпитых кружек пива, как расправляла свои крылья и набирала силу бешеная злоба, душившая меня, оттого что нарушено было мое блаженное состояние, я стал нашептывать гуртовщику все, что знал о голоде на земном шаре, об его могуществе и распространении, совсем так, будто голод мне родной брат и мы с ним на самой короткой ноге. Кончилось дело тем, что на волос от меня пронеслась запущенная в меня кружка, едва не отхватившая мне ухо; гуртовщик, к которому жизнь явно была добра, уставился на меня, как на гадину, взбесившуюся, злобную гадину. Потом он встал, вобрал голову в плечи и бросился на меня. И если бы мое проворство не соответствовало силе моих лирических импульсов и я не заставил бы своего противника столько раз обежать вокруг стола, что он обессилел и у цего закружилась голова, — мне пришлось бы оставить на берегу этого волшебного озера осколки шейных позвонков и все свои зубы. Мои речи о царящем в мире неблагополучии глубоко вонзились в громоздкую тушу этого скотовода и, поддев, как на крючок, все его нервы до единого, исторгли дьявольскую реакцию.