Изменить стиль страницы

Я остановился. В каких — нибудь пятидесяти ярдах, прямо против меня, показался барский особняк — прохладный, вместительный дом, построенный из легкого цветного известняка, с юга отгороженный и скрытый от взоров большинства жителей Мунли еще одним лесным заслоном. От такого здания дух захватывает. Когда внезапно обнаруживаешь его при выходе из лесной чащи, сердце переполняется ощущением песни. Шорох ветра в древесных ветвях и пыхтение Лимюэла, который задыхался от усилий идти в ногу со мной, были единственными звуками, доносившимися до меня. Простирая правую руку в сторону дома, он чуть ли не рыдал от изумления и восторга. С него я перевел взгляд вправо, на группу доми шек, оказавшихся теперь на почтительном расстоянии: один из них Джон Саймон избрал в качестве своего жилья. В окнах этого домика виднелся тусклый мерцающий свет. Бросил я взгляд и на холмы повыше, туда, где другие березы — родные сестры тех, которые Пенбори, казалось, крепко прижимал к своей груди, как кованую кольчугу, — систематически вырубались и доставлялись вниз, чтобы поддерживать жар в пенборовских домнах…

— Пошли! — сказал я, и мы продолжали наш путь через свежую, ровно подстриженную, бесшумную полянку.

Сторона дома, смотревшая на нас, была окаймлена обширным парком, в центре которого красовался высокий фонтан. Между парком и окнами дома находилась нарядная терраса. Ближайшее к нам окно было ярко освещено. Как раз в этот момент горничная стала опускать шторы. Встретив какое — то затруднение, она резко дернула толстую, тяжелую ткань малинового цвета. Свет лег на занавес с щедрой изысканностью. В дверях комнаты, вся на виду, в белом платье со струящимися кружевами, стояла та самая девушка, с которой я встретился в долине, — дочь Пенбори, Элен, холодная как лед и далекая особа, так неприязненно отзывавшаяся о Джоне Саймоне…

Лимюэл схватил меня за руку и издал приглушенный, испуганный возглас. Я, кажется, пошел не туда, куда он собирался меня вести, — и все потому, что ярко освещенная комната и молодая женщина в пене кружев, все еще стоявшая на том же месте и отдававшая распоряжения горничной, привлекли к себе мои глаза. Мы свернули чуть левее. Лимюэл остановился у небольшой, окрашенной в зеленую краску двери. Та часть дома, перед которой мы оказались теперь, лишена была архитектурного величия, свойственного северному и южному фасадам, и в особенности южной стене с ее белоснежными колоннами, обращенными к поселку. Дверь нам открыл слуга, облаченный в какую — то синюю ливрею с белыми пуговицами, которая вызвала во мне удивление, но, если судить по улыбке, не сходившей с его лица, доставляла ему самому одно только удовольствие. Мне очень захотелось спросить у этого человека: какой, черт его дери, род деятельности может оправдать маскарадный костюм, в который он втиснул свое тело? Но Лимюэл стал перешептываться со слугой, и все вокруг окрасилось ощущением тайны. Судя по тому, как Лимюэл, ступая на цыпочках, произносил что — то вполголоса прямо в ухо дворецкого, я легко мог представить себе, что девять десятых жизни булочника едва ли протекает на более высоком уровне, чем перемигивание и шушуканье.

Покончив переговоры со слугой, Лимюэл обернулся ко мне и сказал:

— Это Джабец, мой друг. Он дворецкий мистера Пенбори.

Я довел до сведения Джабеца, что он — первый дворецкий, которого я повстречал на своем жизненном пути. Вспомнив об интимной уединенности человека на Севере, где даже камни и те широко и безвозмездно пользуются независимостью, я мысленно помолился о том, чтобы эта первая встреча оказалась и последней. Джабец был, по- видимому, неплохой человек, и его улыбка могла бы, вероятно, служить утешением в горестные ночи. Но у него было багровое лицо с застывшим выражением вынужденной угодливости и явной готовности всю жизнь скользить по гладкой перекладине подчинения — и это отталкивало от него.

Джабец повел меня на кухню. Он уселся за стол, на котором кухарка — столь же худосочная и неприветливая дама, сколь упитан и радушен был дворецкий — занималась приготовлением ужина. Кухарка всего только и удостоила нас, что кивком. Получив от Джабеца приказание подать три стакана эля, она его выполнила, двигаясь при этом мелкими шажками и прижимая к себе неподвижные руки. Лимюэл шепотом поведал мне, что эта женщина, которую зовут Агнес, подражает в своей походке покойной миссис Пенбори, которая, как утверждал Лимюэл, была воплощением изящества. Нацедив нам эль, Агнес с гримасой недоброжелательства на лице вернулась к своим ростбифам.

— Время уже позднее, Джабец, — сказал Лимюэл, — и миссис Стивенс, верно, нервничает, оттого что она так долго одна. Когда же мистер Пенбори примет арфиста?

— Сейчас! Преподобные Порле и Боуэн — вместе со своими почтенными женами, разумеется, — изволили отобедать у нас. За бокалом вина хозяин был сегодня в прекрасном настроении, ну, как будто он совсем никогда и не болел.

— А что с ним стряслось? — спросил я, чуждый всяких дипломатических тонкостей.

Джабец так уничтожающе посмотрел на меня, что я сразу почувствовал, какого свалял дурака. А Лимюэл тихонько толкнул меня ногой под столом в виде предупреждения, давая понять, чтобы я лучше помалкивал да тя-* нул эль, пока не научусь более уверенно разбираться в здешней обстановке. Кухарка Агнес тоже посмотрела на меня с негодованием, и я понял, что если бы вместо всей груды тушеного мяса на блюде лежал я, то ей не понадобилось бы никаких специй для заправки жаркого.

— Их преподобия обеспокоены вольностями и самоуправством, которые пускают корни в нашем графстве, — сказал Джабец. — Они старались убедить мистера Пен-: бори в том, что главная опасность — это вольные агитаторы.

— А кто они, эти агитаторы? — спросил я, полагая, что, коль скоро я остаюсь на почве прямых вопросов и стараюсь выяснить факты, я не выхожу за границы дозволенного.

— Это люди, кочующие из города в город, из поселка в поселок, те, что сеют озлобление и беспорядки.

— Против чего же они озлоблены?

— Главным образом, по — моему, против своей собственной судьбы, обделившей их земными благами.

— Вот это правильно! — почтительно подтвердил Лимюэл. — Ты попал не в бровь, а в глаз, Джабец.

— Так озлоблены — то они против чего? — повторил я свой вопрос.

— Преимущественно против церквей и сект всех толков, в особенности когда этим церквам удается дорваться до какой — нибудь звонкой монеты, что, впрочем, случается с ними не часто. Эти агитаторы говорят, что церковь служит маммоне. Поэтому со своими словопрениями они выступают в уединенных местах, где — нибудь в стороне от большой дороги. А стоит только народу собраться послушать — каким — нибудь пяти слушателям, — они уже замолчали. Потому что, говорят они, если кто готов стоять и слушать ораторов при большом стечении народа, то он дурак и раб.

— И порядочный же, должно быть, сумбур в мозгах у этих парней! — произнес я, рассматривая на свет поднятый стакан.

— Мистер Боуэн утверждает, что вольные агитаторы ни капельки не лучше тех людей, которые когда — то ножницами отстригали себе уши во имя безбожия и духа протеста.

— А что мистер Пенбори ответил на это? Держу пари, что он предложил мистеру Боуэну ножницы!

— Он сказал их преподобиям, что им, как посланцам господа бога, не к лицу прятаться за церковной скинией или же за спинами радетелей веры. А подобает — де им идти и сражаться с агитаторами, разить их такими же воинственными речами. — Джабец стал смеяться в рукав, он смеялся захлебываясь. Окраска его лица быстро темнела, постепенно сливаясь с цветом ливреи. — Надо было вам видеть их! О, если б вы на них взглянули! Оба преподобия были так оглушены, что даже и к вину не в состоянии были приложиться, — они даже побледнели, как люди, потрясенные до глубины души. Но это им впрок пойдет. Еще парочка — другая таких залпов со стороны хозяина, и кое — что уж наверняка будет сделано, чтобы выкурить из нор таких хитрых лис, как Эдди Парр и его дружки.

Смех Джабеца замер от одного только упоминания имени Парра. Но он тотчас же опять захихикал.