Изменить стиль страницы

— В Москву вернусь жить стариком. Помирать. — Так он говорит. Много он не распространяется о себе. По коротким фразам, которые он высказывает, снисходительно поглядывая на нас, у меня сложилось такое впечатление, будто ему хочется сказать, нам: «Да что с вами много толковать? Вы — студенты, окончили два курса. Вы — мальчишки. И не поймёте, что работать и чувствовать себя человеком можно только здесь». У меня даже мелькнула такая мысль: когда-то давно люди покидали столицу, ехали на Кавказ. Но то были белоручки из дворян. Теперь — работники. Уезжают в сибирскую тайгу.

Огромная чёрная птица вдруг побежала впереди меня. Это таёжный глухарь, кедрач. Ударяя крыльями по веткам, он, как мне кажется, с большим трудом взлетает на вершину высокого кедра. Мне бы подкрасться под самый кедр и тогда выстрелить, но я ещё не знаю, что он может не улететь, если подойду поближе. Не знаю, что издали мелкой дробью его не взять. Стреляю. Птица срывается с дерева. Похоже, снова садится где-то метрах в ста. Спешу туда, но глухаря не видно.

Я вспотел, комары начали наседать. Долго ищу птицу, вдруг замечаю, что солнца на небе нет, оно затянуто тучами. Слегка накрапывает дождик. В какой стороне Енисей, просека? Решаю, что в той, и тороплюсь. Бегу. Нет, кажется, левее надо взять. И сворачиваю левее. Какая-то лощина и болотце; следов человеческих не видно. За лощиной — настоящий бурелом. Далеко-далеко справа от меня что-то гудит. Ну да, это пароходный гудок. Енисей там. Я круто сворачиваю. Ещё два длинных гудка. Отлично. Минут через десять снова гудок, но короткий. Великолепно, я бегу в правильном направлении. Главное, выйти к Енисею, а там уж найду палатку. Бегу долго, запыхался и устал. Стемнело совершенно: не видно шагах в трёх. На память приходят рассказы о том. как люди пропадали в тайге. Один геодезист заблудился и прошёл километров триста в глубь тайги. Спас его охотник-эвенк. Другой рабочий трое суток блуждал вдоль Енисея, никак не мог почему-то выйти к его берегу. Его нашли чуть живого.

Надо ждать утра, солнца. Раскладываю костёр. Ружьё, десяток патронов есть. Не пропаду. Плохо, что Бурсенко будет волноваться. Устраиваю шалашик. Так, чтоб костёр был у входа в него. Лежу, глядя на огонь, прислушиваюсь к потрескиванию горящих веток. Кажется, дождь перестал моросить. Решаю не спать всю ночь. Мысль, что Бурсенко волнуется из-за меня, тревожит. Достаю блокнот и пишу письмо родным. Так и засыпаю с карандашом в руке.

Просыпаюсь от стрекотания кедровок. Их больше десятка. Одна за другой они садятся на ветки молоденького кедра метрах в четырёх от шалаша, заглядываю в шалаш. Отлетают прочь. Между макушками — синее небо. Солнце встало вовсе не в той стороне, куда я бежал. Да, я бежал в противоположную сторону. Почему? Может, там другая есть река, и на ней гудел пароход. Но поблизости никакой реки не должно быть… Только к двум часам дня я выбираюсь к Енисею километрах в шести от палатки ниже по течению. Перед палаткой догорает костёр. К палатке пришпилена булавкой записка. Бурсенко написал, что ушёл по просеке искать меня. Спешу за ним, стреляю в воздух через каждую сотню метров. Вот и он идёт навстречу мне. Улыбается:

— Я знал, что днём выберешься. Если б Майченко или Федотов заблудились, я волновался б больше…

Мне лестно слышать такое. Рассказываю, какого видел глухаря, как бежал на гудок парохода. Он кладёт руку на моё плечо.

— И звукам, Борис, в тайге не доверяй. Ты бежал на эхо от гудка. Да. Пароход проходил на самом деле. И гудел. А ты бежал на эхо от гудков.

Мы сидим с Бурсенко на сухих брёвнах друг против друга у самой воды. Между нами ведро окуней. Чистим их. Будем варить тройную уху. Мимо плывёт лодка: на вёслах худая и страшная старуха с коричневым и морщинистым лицом. В зубах пустая трубка. На корме правит веслом мужик. Тоже с трубкой в зубах, но у него она дымится. Это эвенки. Меня удивляет, что женщина гребёт, а мужик курит.

— У них так заведено, — говорит Бурсенко.

— Куда это они плывут?

— Бог их знает. На косе сегодня утром чум поставили. Значит, с месяц погода будет хорошая…

Бурсенко рассказывает, что здесь есть несколько семей эвенков, которые живут так же, как и сто, двести лет назад. В домах не желают селиться. Мужчины и женщины очень выносливы. Зимой мужчины охотятся на лосей древним способом: на своих широких коротких лыжах гонятся за зверем по снегу, покуда тот не устанет. И тогда приканчивают его. Много километров будет эвенк гнать лося, но не отстанет. Добьётся своего. Осетров ловят самоловами. К длинному шнуру привязывают острые крючки размером с ладонь. Их много на таком самолове, несколько сотен. Шнур с крючками растягивается поперёк течения и закрепляется. Осетры идут стаей, сами нанизываются на крючки. При этом многие срываются и потом гибнут. И местные, браконьеры ловят так же. Рыбнадзор ведёт отчаянную борьбу с этими самоловами. Эвенков, правда, не судят, даже не штрафуют за такую ловлю, но самоловы отбирают. Но и отобрать их не так-то просто: пойди-ка узнай, где поставлен. Говорят, инспектор рыбнадзора Бровин приспособил каким-то образом магнит для распознавания, где под водой железные крючки. Но у эвенков крючки такие же древние, как и способ ловли, — костяные. Гут уж и магнит не поможет.

— Если эту неделю проживут на косе, — Бурсенко кивает в сторону, где стоят чумы, — Бровин объявится здесь.

— Зачем?

— Думаешь, эти спроста остановились на косе? Нет! Каким-то образом узнали, что где-то тут гуляют осетры. И поставили либо поставят самоловы. Но Бровину не удастся выследить: чумы поставил старый Тутка. Его не проведёшь.

— Тутка? Это имя?

— А бог знает. То ли имя, то ли фамилия. Увидишь его: он непременно явится к нам, рыбу предлагать будет. Лукавая бестия. Учти только: говорит он плохо по-русски, а понимает всё… Ты откуда родом, Борис? — вдруг спрашивает Бурсенко.

Я рассказываю. Сообщаю, кто мои родители. Его особенно интересует работа моего отца. Слушает и даже кивает.

— Значит, он у тебя не чиновник.

Я заметил, что Бурсенко не ругается скверными словами. Если называет кого-то чиновником, произносит это слово так, будто речь идёт о бродяге или жулике.

Помыв рыбу, вываливаем треть её в котёл. Стол у нас — катушка от кабеля. Бурсенко усаживается бриться. Я, как и Дима и Федотов, отпускаю бороду. Она получается у меня окладистой и чёрной. С рыжеватыми вкраплениями.

Пока варится обед, хочу посмотреть на эвенков, на их чумы. Беру ружьё: по пути будут озёра, и в них много селезней.

Чумы стоят у самой воды. Над костром что-то варится в котелке. Старая женщина в чёрной фуфайке сидит на песке. Раскинув ноги, обутые в кирзовые сапоги, сшивает длинной иголкой шкурки. Больше никого нет. Я здороваюсь, она мельком взглянула на меня. Не ответив, достаёт из кармана трубку, суёт в рот и продолжает шить.

Остроконечные чумы сделаны так: поставлены жерди, сходящиеся кверху в макушку. Связаны там. А покрыты брезентом и шкурами, должно быть лосиными. Я отвернул полог одного чума, в нос ударил неприятный запах невыделанной шкуры. Отхожу прочь. Женщина что-то говорит мне, показывает на свою трубку. Протягиваю ей папиросы, она берёт из пачки, быстро раздавливает их над коричневой своей ладонью. Набивает трубку и закуривает.

— А где мужик ваш? — спрашиваю.

Она не отвечает, будто не слышит моего голоса.

Три селезня пронеслись над косой, спикировали в конце её, где маленькие болотца. Иду к холмику, поросшему лопухами, опускаюсь на четвереньки, ползу на гребень. Осторожно снимаю ружьё, дожидаюсь, когда все три селезня окажутся в створе. Гремит выстрел. Две птицы остаются на воде. Подгребаю их длинной палкой. Несу к палатке.

Из-за мыса лихо выворачивает катер, рядом с серой кепкой моториста Митьки — белобрысая голова Федотова. Наша лодка на длинном буксире. Должно быть, верёвку сменил моторист, чтоб проще лихачить. Дима Майченко на корме с веслом. На носу Трезор. Он убегал от нас, но, наверно, с нами ему хорошо — вернулся.