В каждом ауле — своя погода
Вокзал — всегда многолюдное место, особенно если это вокзал большого города. Встречающие мнутся у края перрона, заглядывают вдоль рельсовой линии, прислушиваются к далёким гудкам, словно от их желания поезд придёт быстрее, чем ему назначено расписанием. Так было всегда, так было сегодня. Ровно в шесть послышался приближающийся гудок паровоза, и поезд с мягким шипением осадил у перрона. Из тамбуров хлынули приезжие.
Из среднего вагона, остановившегося прямо напротив вокзального входа, вышел бодрый, крепко сбитый мужчина в красном шёлковом халате и дорогом тельпеке. Его иссиня-чёрная, без единой сединки, розно подстриженная борода придавала смуглому лицу грозный и неприступный вид. Чёрные глаза, лишённые живого выражения, походили на глаза змеи. Но более внимательный наблюдатель приметил бы в них скрытое напряжение и беспокойство. Насторожённая жестокость во взгляде наталкивала на мысль, что приезжий, наверное, главный палач при дворе эмира Бухарского. Тот, кто подумал так, ошибся бы не на много: приезжим был Бекмурад-бай.
Перекинув через руку плотно набитый ковровый хурджун, он пошёл в сторону города, туда, где в ожидании седоков стояли фаэтоны. Рядом с ним шла интересная рыжеволосая женщина. Это была татарка Ханум — марыйская жена Бекмурад-бая.
Выйдя на привокзальную площадь, Бекмурад-бай повелительно крикнул:
— Эй! Фаэтон!..
Коренастый, лет тридцати парень, в синей косоворотке и с рыжеватыми усами, тоже приехавший этим поездом, обернулся на крик и изумлённо тихо присвистнул. Недаром, видно, говорят, что мир — широк, да дороги узки: не случайно они свели на Ашхабадском вокзале марыйского богача Бекмурад-бая и механика водяных насосов Эгригузерской плотины Сергея Ярошенко.
Расторопный фаэтонщик, опередив остальных, подкатил на зов. Презрительно оглядев обшарпанный фаэтон и понурых лошадей, Бекмурад-бай махнул рукой:
— Ты — не надо! Уходи!.. Во-от ты, зелёный, давай!
Подъехал новенький, сверкающий лаком фаэтон, горячие кони грызли удила, роняя на землю клочья пены. Что-то знакомое почудилось Бекмурад-баю в усатом лице фаэтонщика-азербайджанца, угрюмо исподлобья смотревшего с высоты своего сиденья. Но мало ли с кем и когда встречался за свою жизнь Бекмурад-бай, чтобы помнить какого-то там фаэтонщика! Он сел и назвал адрес, глядя, как с трудом карабкается на подножку Ханум, и не делая ни одного движения, чтобы помочь ей.
Усатый возница помедлил, словно раздумывал, ехать или не ехать, не поворачиваясь к седоку, сказал:
— Раз мигнул, два мигнул — адрэс пришёл. Сколько дэнга платил?
И опять знакомые интонации послышались Бекмурад-баю. Вспомнить бы ему пословицу о широком мире и узких дорогах, вспомнить бы возницу, который в Ахале вёз их с Сарбаз-баем и Вели-баем к Овезмамеду и который отказался везти Узук, когда её отняли у Нурмамеда. Но он опять не вспомнил и только сердито сказал:
— Ты не торгуйся, если деньги нужны! Гони быстрее, не нищего везёшь!
Азербайджанец проворчал что-то невразумительное, словно цепной пёс из конуры, разобрал вожжи, грозно гикнул. Кони с места взяли в карьер, Бекмурад-бай сильно качнуло к спинке сиденья, упавшая Ханум испуганно вскрикнула. Фаэтонщик ещё и ещё вытянул кнутом вдоль сытых конских спин, будто вымещал на них непонятную злость. Фаэтон загрохотал по мостовой.
Возле свежевыбеленного дувала, за которым сквозь густую зелень деревьев краснела крыша особняка, сердитый возница остановил лошадей. Пока Бекмурад-бай расплачивался, мимо них промчался тот самый старенький фаэтон, от которого отказался на вокзале спесивый бай.
Азербайджанец дважды пересчитал деньги, проводил взглядом своих седоков, входивших в калитку, проделанную в дувале, громко плюнул и поехал прочь.
По длинной аллейке, обсаженной цветами всевозможных оттенков, Бекмурад-бай и Ханум прошли к дому, стоявшему в глубине широкого чистого двора в сплошной тени разросшихся маклюр. За стеклянной дверью веранды послышался радостный голос:
— Коля! Вставай, слышишь! К нам гости! Бекмурад-бай приехал!
Из дома вышел тот, кого называли Колей — высокий средних лет человек с приветливым лицом и пышными русыми усами. Он пожал руку Бекмурад-баю, обнял его за плечи и повёл в дом, расспрашивая на ходу о здоровье, делах и обо всём том, о чём принято расспрашивать по традиции восточных приветствий. На Ханум он не обратил внимания, словно её и не было. Исправляя нетактичность мужа, его жена подхватила гостью под руку и, защебетав, повела её в дом.
— Не обижайтесь на него, — говорила она, нежно прижимая к себе локоть гостьи, — он рассеянный человек и вдобавок близорук, он просто вас не заметил.
— Ну что вы, какая может быть обида! — расплывалась в улыбке Ханум, зорко подмечая все мелочи обстановки и прикидывая, как сделать похожей на эту свою марыйскую квартиру. — Я совсем не обижаюсь. У мужчин свои, мужские, дела, у нас, у женщин, свои.
— Присаживайтесь, пожалуйста, на этот диван! Я сейчас распоряжусь по хозяйству…
— Да вы не беспокойтесь.
— Помилуйте, какое беспокойство! Мы очень рады дорогим гостям!..
Пока мужчины, сидя на прохладной веранде, перекинулись двумя десятками неторопливых фраз — непременных предшественниц любого серьёзного разговора, пока Ханум разглядывала обстановку гостиной, расторопная хозяйка уже управилась и пригласила гостей к столу. Стол был сервирован если не слишком красиво, то по крайней мере богато, можно было только удивляться, как и откуда за такое непродолжительное время были извлечены и расставлены многочисленные закуски, вина, фрукты и даже горячие блюда.
Бекмурад-бая не удивило ни это обилие, ни расторопность хозяйки. Он неоднократно бывал в гостях у начальника ашхабадской тюрьмы и знал его хлебосольство, особенно по отношению к нужному гостю. Поэтому он спокойно принял предложенную рюмку коньяка и не менее спокойно произнёс первый тост «за здоровье дорогих друзей, хозяев этого дома, и за то, чтобы земля поглотила всех наших врагов». Его поддержала Ханум, сказавшая, что «пусть отсохнут руки, протянувшиеся к нашему благополучию, и ослепнут глаза, глянувшие на нас с завистью или злобой».
Спустя некоторое время, начальник тюрьмы и Бекмурад-бай уже хлопали друг друга по плечам, целовались, клялись в дружбе. Не отставали от них и женщины, которые хоть и менее бурно выражали свои чувства, однако наперебой друг перед другом старались показать свою предупредительность и внимание. Но если начальник тюрьмы захмелел всерьёз, то Бекмурад-бай больше притворялся пьяным.
— Дай мой хурджун! — приказал он Ханум.
И когда та подала стоявшую в углу ковровую сумку, Бекмурад-бай развязал её и вытащил из одного отделения связку серебристых, словно тронутых первым инеем смушек, а из второго — связку бесценного золотистого сура,
— Вот, — сказал он, — такие шкурки нелегко найти на базарах Бухары и Бекбуда, Тот, кто имеет их, держит в своих руках сокровище. Мы с вами друзья на вечные времена — я дарю вам и седой каракуль и сур… На вечные времена… Во имя счастья в вашей семье… Примите наш подарок… — и, пьяно качнувшись, он словно ненароком обнял за плечи начальника тюрьмы и его жену.
Утром хозяйка долго любовалась дорогим подарком. Она гладила шкурки ладонью, смотрела их на свет. Светлые и рыжие искры вспыхивали в тугих колечках шерсти, живые радужные волны прокатывались во шкуркам, словно маленькие души ягнят запутались в мягких завитках и дрожали, бились, стремясь вырваться на волю из жестоких человеческих рук.
— Чем мы одарим гостя? — спросила женщина. — Что мы можем поднести равное его дару?
Начальник тюрьмы, хмурый с похмелья, невыспавшийся, почесал затылок. Он сидел, свесив с высокой кровати босые ноги, и мутными, налитыми кровью глазами следил за женой, которая, стоя перед зеркалом в короткой ночной рубашке, примеряла шкурки. Во рту было скверно, хотелось ледяного чала, к которому он давно привык за годы жизни в Туркмении.