Изменить стиль страницы

Метафора

Они бежали по коридору, хотя можно было идти. Не было смысла спешить, но они всё равно не могли перейти на шаг. Казалось, их распирало изнутри, и если не поторопиться, то можно взорваться от той информации, которую они добыли…

Я не рассказывал об этом моменте — вот что странно. Одуэну неоткуда было узнать, что мы именно бежали тогда по коридору, как будто за нами гнались, и перебрасывались короткими фразами «Он знает!» — «Он всегда знал!» — «Ты уверен?» — «Вот увидишь!» Но так оно и было: гонка, а потом резкий финиш, и, запыхавшись, мы вошли к нему в кабинет.

Только теперь, через несколько лет, я понял, что это были последние минуты, когда мы были людьми — когда у нас была надежда, что, может быть, мы ошибаемся, что может быть, всё не так, что может быть…

Мы сразу перешли к сути — спросили в лоб: «Профессор, мы не люди, так? Мы андроиды?» Точнее, спрашивал я: остальные поддакивали, пристально глядя на Проф-Хоффа. Все, кроме Чарли — он смотрел на меня, как будто следил, правильные ли слова я употребляю. А может быть, проверял мою решимость: если бы я не смог, то говорил бы он. И Чарли выглядел точь-в-точь таким, каким я его запомнил.

Со стороны это выглядело глупо, чего уж там! Не смешно, а именно что наивно и глупо, хотя лучше, чем, если бы мы начали издалека. Наверное, единственный способ сообщать о таких вещах — это не тратить время на вежливость…

Этот день — когда мир вокруг нас развалился, и дальше нам пришлось жить заново, по новым правилам — стал началом фильма. После сакраментального вопроса была показано насмешливое лицо профессора. Он смотрел прямо на зрителей, снисходительно и не без иронии. Мол, что это вы ко мне явились с такими глупостями!

А потом сразу — флэшбэк на пару десятков лет назад. Проф-Хофф, помолодевший за три секунды, открыл рот — и принялся объяснять научной комиссии, что его новый проект жизненно необходим для развития матричного клонирования: «Если не проверим так, придётся проверять на людях. Вы готовы к такому?»

Нас тогда ещё не было — даже не предполагалось, какими мы можем быть. Более того: отсутствовала уверенность, что вообще что-то получится!

Этика была главным препятствием: профессор намеревался переступить через главный запрет. И все это понимали — можно было даже не произносить вслух пресловутое «Люди для людей»! Но все также ясно видели, что ему было неинтересно что-то там оспаривать или ниспровергать. Профессор Хофнер хотел довести до ума собственную технологию, а бесспорная ценность этой технологии была так высока, что сразу сказать «нет» не получалось. И судя по лицам членов комиссии, многие были солидарны с ним: зачем останавливаться? Надо довести испытания до логического конца!

Когда-то в прошлом, когда клонирование ещё только развивалось, у этого метода тоже быть противники. Их аргументы, пусть и основанные на антинаучных и даже антиобщественны понятиях, были необыкновенно сильны. Клонирование представлялось фантастическим кошмаром, и часто становилось главным движетелем глупых историй, потакавших всеобщей истерии. Монстры, двойники, всемирные эпидемии — и всё потому, что люди, неспособные контролировать самих себя, не верили, что можно контролировать что-то ещё! Я знал об этом ещё с курса системного управления — один из тех примеров, который врезался в память.

Впрочем, одновременно с запретами на клонирование было возможным рождение детей-доноров, предназначенных для спасения своих братьев и сестёр, больных от рождения. Один старый фильм из коллекции Ясина Шелли был как раз про это: сначала об этику разбивались родители, приняв решение «родить ещё одного — для лечения», потом дети узнавали «правила игры»: один рождён, чтобы быть полезным другому, а другой будет жить за счёт невинного человека. И надо было как-то выживать с этим, вписав туда любовь и доверие, а иначе ведь совсем невозможно… Это был страшный фильм — ни у одного участника конфликта не было шансов выйти целым.

Я одобрил эту картину: хоть мы и перешагнули через эту медицинскую проблему, научившись избегать генетических заболеваний, но на вопросы «Зачем я живу?» и «Какой ценой я живу?» отвечает каждый человек. И, так или иначе, ответ получается мимо «ценности» и вообще рационального. Иначе жизнь теряет свой смысл, ведь жизнь конечна и вдобавок очень хрупка. Стоит применить к ней строгий расчёт — и не останется ничего.

С этикой всегда так: неудобно и неэффективно. Но без неё гораздо хуже!

Нас разрешили только потому, что во главе проекта вставал человек, фактически, придумавший матричное клонирование и отдавший всю жизнь этому направлению. Его не интересовали этические тонкости: он хотел проверить изобретённый им метод. Именно поэтому ему и разрешили: была уверенность, что в сложной ситуации он примет решение, которое устроит всех.

Вот, тоже коллизия: кто-нибудь другой мог поступить иначе, но «кому-нибудь» никогда бы не позволили! А «правильный» человек поступал правильно: скажем, без колебаний отбраковывал неудачные модели и сужал эксперимент до одной группы. Неудачные образцы отправлялись на утилизацию. Конечно, делал это медкамилл, но распоряжение отдавал человек. Один человек.

Профессору нужно было знать, как следует обращаться с теми, чей мозг был восстановлен. Как их лечить, как учить, как восстанавливать им общую картину. Не было времени думать о том, какого обращения заслуживают те, на ком был проверен ошибочный вариант…

Когда двери его кабинета распахнулись, и к нему ввалились молодые люди, которые поняли, что они не люди, он пожал плечами и поставил точку на основном этапе эксперимента. И начал следующий. А что ещё можно было сделать?

Если бы он поставил себе целью подарить нам полные гражданские права, это бы получилось! Но он не стал создавать прецедент и пользоваться своим авторитетом, чтобы создать шумиху. В конце концов, мы появились на свет только потому, что его не интересовали такие нюансы. Права? Чувства? А-класс андроидов был придуман с особой целью — зачем же усложнять?

Хофнер не был злым, вот что самое странное. Язык не поворачивался назвать его «жестоким» или «бессердечным»: мы не были чужими, по-своему, он заботился о нас. Он был такой, как есть. Вот только со стороны это было пугающе: наблюдать за его работой или тем, как он общался в «воспитанниками»… Пожалуй, в камилле было больше чувств! Я долго пытался заставить его среагировать так, как мне было нужно. А он просто не умел так. Не умел видеть в нас «нечто большее»: видел только очередной итог приложенных усилий. Что ж, мы не были его детьми, и глупо обижаться на это!

После «Кальвиса» он спокойно позволил «дополнить» нас выключателем: это позволяло продолжать наблюдение, а что может быть важнее? Любой конфликт угрожал эксперименту, законченному официально и продолжающемуся только при совокупности выполняемых «если»: так он объяснял нам. И мы верили. Мы оправдывали его, даже если сами чувствовали в таком решении глубокую несправедливость!

Одуэн объяснял это иначе: любой конфликт угрожал привычному ходу жизни. Профессор Хофнер произвёл революцию в медицине — но на самом деле он страшно боялся перемен! Он не умел с ними обращаться и не хотел учиться, потому что ему хватало привычки перекладывать ответственность на обстоятельства.

Узнав об отключении Чарли, он сделал вид, что ничего не происходит. Меня он уже потерял — потерять второго «лидера группы» было бы катастрофично. Поэтому лучше подождать. Вдруг ничего не будет?

Потом была церемония прощания со мной, превратившаяся в прощание с Чарли. Одного он отдал сам, второго не удержал. Третий — Дэвид — отправился следом, но было уже всё равно.

В итоге профессор получил предложение «утилизовать оставшихся». И опять не стал спорить. Не видел смысла. Наверное, потому что просто не умел бороться на этом поле. Боялся проиграть? Боялся признаться самому себе, что он не так крут?

Он отключил всех, кто остался, и беспристрастно пронаблюдал, как моим братьям, погрузившимся в глубокий сон, вводят смертельную инъекцию. И с таким же лицом он смотрел, как медицинский камилл вводит такую же инъекцию ему самому.