Или другая картина: по насыпной дороге от Арсенала к казарме под ливнем бредут пехотинцы в плащ-палатках. Ломовые лошади, ведомые солдатами с покорными замкнутыми лицами, тащат по грязи фургоны. Они оставляют за собой равнину, спускающуюся к реке со свинцовыми водами, покрытую, насколько хватает глаз, палатками, фурами, пушками без лафетов, вздыбленными валами фиолетовой земли, своей регулярностью напоминающими кротовые сооружения, — траншеями Новой Армии.
А вот еще: город с его торчащими трубами, коренастыми газгольдерами, ажурными мостами, ослепительными рельсами, семафорами, стрелками, мачтами парусников, паром, вырывающимся из котлов, оружейным складом, омывающим свои розовые ступени-ступни в поднявшейся в час прилива воде реки, впадающей в море.
А ведь вы, Кларисса, в войну не верили. И все повторяли:
— В любом случае это ненадолго.
— Это было бы ужасно…
— Этого не может быть, я знаю Германию.
А немцы возьми да и начни воевать с Францией, и все для того, чтоб в полной военной выкладке заявиться в «Кафе де Пари». А с Англией оттого, что ничто не могло их разубедить: английские портные нарочно шьют им скверную одежду.
Когда я сообщил вам по телефону об объявлении Германией войны России, вы ответили:
— Я была в саду, срезала розы.
Вы тревожились о своих родных и друзьях, оставшихся во Франции, но не могли избавиться от ощущения безопасности, присущего островным жителям.
Эта страна пробуждалась к войне не сразу. Осознание того, что мирная жизнь кончилась, приходило извне, и тоже не сразу, а тогда, когда вы вдруг замечали, что немецкие евреи из Коммершпаль-Роуд захлопывают ставни своих домов, как Вест-Энд[80] прячет свои полотна, падает цена государственных займов, понижается цена на шерсть в Сиднее, как на никелированных автомобилях спасаются американцы и еще более губительной становится власть денег; осознание происходящего поступало вместе с вестями о том, что страдающие артритом дипломаты, прервав лечение, спешно покидают воды, что монархи возвращаются в столицы своих государств, что многие страны запирают свои границы на засов. Затем последовал исход французских парикмахеров и поваров, с трехцветным флагом направлявшихся к вокзалу.
И в этот раз, как ежегодно, на регату, из Портсмута вышли военные корабли, но их пушки были расчехлены, а немецкие яхты не появились вовсе. Море отреагировало первым, суша — позднее: мы увидели, как на береговой телеграф поднимается береговая охрана с зелеными клеенчатыми сумками. И только вслед за этим лихорадка стала от берегов распространяться в глубь материка.
Все эти перемены происходили не тотчас. Англии, в отличие от России, не довелось пережить белой августовской ночи, когда тысячи мужчин с пересохшими губами обняли своих женщин и сожгли письма. Как не довелось ей ощутить сотрясения земли от бомбовых ударов, не пришлось занавешивать окна, сниматься с насиженных мест.
Только перед немецким посольством учредили полицейский пост.
И выстроили казармы, когда наконец была осознана неизбежность происходящего.
Но как иначе, если не постепенно, могла постичь страшную неизбежность страна, в которой дети, играя, никогда не находили в стенах домов пуль, оставшихся от предыдущей войны, страна, не обезображенная шрамами?
Слышу, как вы идете, Кларисса. Походка размашистая, решительная, вы сначала ступаете с пятки, так что не слышно шуршания шелка; при ходьбе вы насвистываете мелодию регтайма.
Вы высокая, широкоплечая, статная, рыжеволосая. Вы не носитесь со своей красотой, но не забываете лишний раз привлечь внимание к своим волосам:
— Обожаю рыжих. Не пропущу незамеченной ни одну.
Вам претят скрытые комплименты, которые по душе брюнеткам, и вы лицемерно заявляете, что только блондинки умеют нравиться.
— Я рыжая, и, как у всех рыжих, у меня скверный характер, — добавляете вы.
Симпатией к вам проникаешься не сразу, особенно если знакомишься с вами в свете, где вы появляетесь в шляпе и перчатках, где нет вашего дома, друзей и всего того, что вас объясняет. Вы бросаете презрительные взгляды, поджимаете губы, еще больше выпрямляетесь и словно даете понять окружающим: «Я выше вас всех».
До чего же плохо вы одеваетесь! Правда, со вкусом. Туфли — с острыми мысами, на низком каблуке, платья — простые, короткие, с карманами; вы так и ходите до вечера в том, во что влезли с утра, и подолгу не меняете свой гардероб. Весь ваш утренний туалет, как я догадался, ограничивается принятием душа. Проснувшись в семь, в восемь вы уже при полном параде и готовы идти завтракать. Сидя в автомобиле, поправляете прядки, выбившиеся из-под шляпы.
На мои упреки отвечаете:
— Нет времени заниматься собой. Есть вещи поинтереснее.
Это безразличие к своему внешнему виду — не поза, иногда вы идете на уступки (особенно в вечерних туалетах), и тогда я сожалею, что вы это делаете.
Предположить, будто вам невдомек, что сейчас носят, нельзя, ведь вы сама рисуете для других то, что войдет в моду. Вам нравится окружать себя странно одетыми женщинами и элегантными молодыми людьми.
Мне порой удавалось заставить вас переодеться из платья пятнадцатилетней давности в платье тридцатилетней давности. Когда вы желаете быть приятной, вы делаете челочку и повязываете на шею черную бархотку — это называется «как у Дега».
С первого дня нашего знакомства вы внушили мне чрезвычайное любопытство к вашей персоне, которое не прошло и по сей день. Полюбить вас мне помешал лишь ваш строптивый характер.
У вас интересная внешность: плотно сжатые, словно таящие какую-то тайну губы, чувственный нос с широкими ноздрями и подвижными крыльями, неотразимые желтые с бледно-розовыми прожилками глаза навыкате, как правило, суровые и смягчающиеся лишь изредка.
Вы много знаете, хотя и не образованны. Вы не учили истории, но разбираетесь в прошлом, и какая-нибудь старинная вышивка или туфелька скажут вам больше, чем иному эрудиту.
Вы не любите читать. Ни разу не видел я вас с книгой в руках. В вашем книжном шкафу лишь картинки, каталоги, разные бумаги.
Я знаю: вы никогда не состаритесь и будете всегда. Когда жизнь становится мне невмоготу, я захожу к вам утром, в час, когда вы приводите себя в порядок. Продолжая заниматься собой — полируя ногти или шнуруя ботинки, — вы восклицаете:
— Жить, и все тут! Друг мой, скажите себе: «Я живу», и все встанет на свои места. Ну разве это не замечательно — обладать возможностью бегать, останавливаться, постоянно находиться в тонусе, уставать, плевать куда хочешь — в огонь, в воду, а то и на головы прохожих!
Все так, вы именно таковая: осознанно наслаждаетесь своим здоровьем, биением пульса, тем, как функционирует ваш организм, всеми даруемыми им радостями, для многих из нас опостылевшими; вы с таким наслаждением двигаете руками и ногами, словно через час вам предстоит ампутация или вы лишь недавно излечились от паралича. Вы буквально завладеваете помещением или улицей, будто долго были лишены возможности свободного перемещения. А народным гулянием упиваетесь, словно оно устроено для вас одной, хотя целые толпы, выжатые узкими улицами на лоно природы, окружают вас: пестрые кучки гуляющих напоминают разбросанное по траве выстиранное белье.
Пришлось бы немало потрудиться, чтобы лишить вас жизни, настолько она вошла в вашу плоть и кровь. Когда вы лечите зуб, дантист зовет на подмогу, и все равно он не силах оторвать от вас хоть малую толику. Вы не знаетесь с болезнями. Сопротивляетесь английским врачам.
Придя как-то раз к Клариссе, застаю ее всю в пыли, с почерневшими от грязи руками и лицом.
80
Вест-Энд — «западная оконечность»; с XVIII в. самая элегантная и роскошная часть города.