Жали несколько раз ходил повидать его, потом принял предложение поработать у него. Он научился полировать стекла карманных часов, работая со шлифовальным камнем. Теперь его горе растворилось в более общем, более элементарном конфликте, несколько похожем на тот, который некогда способствовал его бегству из Карастры. Его отчаяние стало менее заметным, хотя отнюдь не уменьшилось, ибо если огорчение нуждается в слезах, то страдание выражается сухими глазами. Эта потребность в страдании, хотя он этого не сознавал, все еще жила в нем — вожделенный кратчайший путь к познанию Сущего. То был сознательный отказ, своего рода метафизическая и зачастую сладостная меланхолия, некое непротивление, но только в области чувств, напоминавшее непротивление, которое проповедовал Махатма Ганди в области политики — как бы отказ сотрудничать с жизнью, украшенная жемчугом забастовка души. Все более чуждый суетным интересам рода человеческого, Жали делался свидетелем распада собственной мысли и позволял себе любоваться своей недееспособностью, которая шла по нарастающей, дело порой доходило даже до желания утратить всякую форму и сущность. Снова, как и в первые вечера в Лондоне и в первые утра в Париже, он чувствовал себя изнуренным. Эти города не зря считают, как это часто повторяют, могильниками народов. Сама идея реорганизации мира казалась ему теперь неосуществимой. Он стал думать о самоубийстве. Впрочем, эта потребность уничтожить себя, приходящая после потребности найти себя — разве не является она ритмом самой жизни, самим движением Земли, выражающимся в ее вращении?
Как бы там ни было, ему стало совсем невозможно оставаться в Америке и дальше. Довольно этих прямолинейных, как крик, домов, этих совершенно одинаковых автомобилей — черно-синих, сверкающих, похожих на навозных мух. Этой ребяческой вере в науку и прогресс, этому оскорбительному благополучию в качестве вознаграждения за нее Жали все же предпочитал Европу с ее скептицизмом, неверием и злостью неудачника. Впрочем, закат Америки был лишь вопросом времени (она уже казалась перетрудившейся и неврастеничной), ибо каждая вещь содержит в себе свою антитезу и каждая живая клетка вырабатывает смерть. Столкновение идей — лишь видимость. На самом деле они кружат, как вода вокруг винта. Перед лицом этой игры, и утешительной и горькой, оставалось только одно: быть возможно более честным и простым — к такому выводу пришел Жали. И тут он понял, как много гордыни было в его прошлом поведении. Он стал страдать от мысли, что о нем могут судить по этому поведению, считать его таким еще и сейчас — как раз тогда, когда он дошел до глубин одиночества, унижения и нищеты.
Самое божественное поучение, настоятельное стремление к высшим заслугам Жали теперь испытывал в часы, ежевечерне проводимые им у часовщика на авеню Гранта. Ночи, когда-то такие мучительные, протекали теперь, не раня его: время, так медленно тянувшееся до зари, стало почти милосердным. Он заканчивал работу, складывал инструменты и возвращался обратно на свою гору, когда начинал брезжить рассвет. Понемногу Жали научился у А Кина смиренной сути китайской мудрости, искусству реального компромисса — этой высшей добродетели. Ценность имеет лишь то, что благоразумно. Взойти на престол после отца и править страной, следуя ее обычаям и традициям, без всяких поездок за границу, без всяких реформ, подчиняясь неизменному, молчаливому ночному распорядку лунного календаря, в рамках, определенных судьбой, — это и есть, быть может, высшее покаяние и истинное послушание? Желание сделать собственный выбор в существующем миропорядке, а вернее, в мировом беспорядке — в этом, возможно, заключается величие Запада, но уступить, смириться с судьбой — в этом, конечно, величие Востока. Речь идет уже не о том, чтобы подражать аскетам, подобно тому как дети стараются быть похожими на силачей. Не больше ли приближается к Совершеннейшему, не лучше ли истолковывает мысль Учителя, перенимая у Будды самое суть, тот, кто, оставаясь человеком доброй воли, находит свой путь в повседневности окружающего мира (вместо того, чтобы лихорадочно искать себя, удаляясь в пустыню)?
В то утро Пик Близнецов, похожий на сдвоенную втулку сделанного из темноты колеса, еще погруженный в фиолетовость предрассветных сумерек, что бывают острее щавеля, озарился на самой вершине лучами восходящего солнца, которые один за другим завоевывали землю. Жали дышал, делая медленные и глубокие вдохи по системе йогов, стараясь мысленно вознестись над Оклендом, Беркли и Аламедой — тремя городами на берегу залива, просыпавшимися у его ног и еще колеблющимися между летаргией сна и возбуждением грядущего дня. Он уже ничему не сопротивлялся; он чувствовал, что между его прошлым и его будущим установились добрососедские отношения; он расставался со своей горечью, которая хорошо послужила ему: ведь в нем, уравновесившись между небом и землей, воцарилось теперь больше чем перемирие — глубокое согласие. И поддавшись неодолимому желанию, он преклонил колени и распростерся ниц на земле.
………………………………
И как раз в это время в уложенных в пачки розовых листках последнего — специального — выпуска газеты «Сан-Францисский обозреватель» оказалось сообщение о смерти короля Карастры — Индры.
Несмотря на свою шестисотметровую ширину, река сегодня сохраняет для навигации совсем узкий фарватер. Помимо сплавного леса, который покрывает ее поверхность шевелящимся паркетом (этакие лежащие плашмя, но продолжающие двигаться деревья), по ней плывут джонки, плавучие кухни, лодки с коромыслом-балансиром, барки, управляемые сидящими на корме женщинами, сгорбившимися над гибкими веслами. По случаю праздника в Карастре в этот беспорядок врезаются длинные спортивные суда китайских миллионеров с авиационными моторами, рискуя поцарапать свои красивые корпуса из дерева ценной породы. Все расцвечено флагами — грузовые суда компании «Est asiatique danois», угольные сухогрузы компании «Jardine and Matteson», пароходы компании «Affreteurs Indo-Chinois», военные корабли Карастры, розовые, словно вареные крабы, и сама Королевская яхта. Огни стягов образуют интернациональный костер. Пассажирские пакетботы, построенные для плавания в открытом море и тем не менее стоящие на якоре в центре города, возвышаются, сужая ландшафт, над банками и над мачтами дипломатических миссий, на которых также развеваются флаги со всего света. Сопровождаемая водяным шлейфом, обдавая всех проклятиями и пронзительным воем сирен, движется речная полиция, приказывающая судам выстроиться в ряд; если кто-то замешкается и не подчинится рупору, полицейские, встав на самый край борта и зависнув над водой, отталкивают лодку черной ногой в нужное место.
Эта давка на воде, эта людская суматоха затихает и смолкает, как только взоры обращаются вверх, к высоким буддийским храмам, террасы которых вырисовываются на фоне едва тронутого вечерними красками неба. Когда вы оказываетесь прямо напротив них, где уже прекращено всякое движение, вы можете увидеть, что река полностью очищена для предстоящей церемонии: фарватер здесь начинает расширяться, пока не становится похожим на широкий проспект, тщательно выметенный по случаю парада или прибытия монаршего лица. Множество туземцев — с грязноватым оттенком кожи и короткими, похожими на плавники конечностями, словно специально скроенными, чтобы грести и плавать, — толпятся вперемешку с более гладкими и светлыми, янтарными туловищами китайцев, на обоих берегах реки; лица раскрашены белыми меловыми полосами; помазанные маслом бритые головы сверкают, словно спинки жуков. Они бросают рыбам наркотики, чтобы усыпив поймать их. Они ждут уже несколько часов, не выказывая ни малейшего нетерпения, ждут, когда мимо них проследует новый Король, который должен прибыть в Большую Пагоду на церемонию коронации. Ожидание продолжалось до захода солнца.
И тут вдалеке начала вырисовываться, сначала слабо, потом все отчетливее, золотая полоса: это разворачивался королевский кортеж. Пироги двигались вперед медленно, едва взрезая густую, как ликер, поверхность воды. Сначала следовали вереницей двенадцать «шаров» эскорта, приводимые в движение пятьюдесятью краснокожими моряками, исполнявшими гимн воде и ударявшими в такт по речной глади, словно по мягкой наковальне, исторгавшей жидкие искры, короткими и круглыми серебряными веслами. За ними следовали сильно вытянутые в длину нагруженные подарками для священнослужителей лодки, похожие на стволы орудий. Гребцы на них стоя работали в такт шестами из слоновой кости. Как только их следы на воде растаяли, восторг народа уступил место напряженному ожиданию: вот она, королевская пирога, драгоценная. Длинная акула, нос которой охвачен, как галстуком, конским волосом и магическим амулетами, а задняя часть в виде поднятого в могучем взмахе хвоста вздымает над водой корму на десять футов. В центре «акула» в своей обтянутой розовым шелком дарохранительнице несет бывшего принца Жали — нового короля Карастры Индру III. Присутствие невидимого монарха толпа, мигом погрузившаяся в бурю восторга, обнаруживает лишь по равномерным движениям опахальщика, стоящего позади него. Недоступное могущество. Мистическая неизвестность, исключающая всякую возможность посвященности, кроме разве той, которую дарует родство с Луной. В свите монарха — принцы, большинство из них в военной форме, придворные, евнухи, астрологи, они скользят вниз по реке согласно церемониалу, описанному еще в анналах китайских путешественников XII века. На верхушки мачт взвиваются вымпелы. Поравнявшись с Большой Пагодой, гребцы, согласно ритуалу, издают особые звуки, подражая крику дикого селезня при взлете.