Поедет ли он на Сицилию один? В таком путешествии нужна женщина. Какое-нибудь интересное создание, хорошенькая глупышка, «принадлежавшая нескольким ценителям искусства», как пишут иногда в оценочных каталогах, которая легко привязывается и так же легко уходит, которая все время говорит о самой себе, теряет ключи от чемодана, пишет свое имя на запотевшем стекле, которая на каждой станции будет ждать, что ей купят что-нибудь, характерное для этой страны.
Нет, он поедет один.
Левис спит мало, несколько предутренних часов. В доме царит тишина. За окнами идет дождь. Пробило три часа ночи. Вот лучший момент для работы. Он достает из-под подушки «К вопросу о землевладении в европейском законодательстве», Италия. Наполеоновский кодекс, закон Реккони от 18 марта 1873 года.
Он делает пометки на полях, затем, надев очки, набрасывает проект контракта по эксплуатации месторождений в Сан-Лючидо.
Итак, во цвете лет Левис отправился скорым поездом из Парижа. После башенок Лионского вокзала, пока Левис ужинал, за окном до самого Шаронтона тянулись величественные излучины Сены с лодочками на волнах, а еще дальше пьянящие спуски и подъемы земель Бургундии, а там уж ночь до самой Италии.
Левис знал Европу так, как может знать ее деловой человек, то есть довольно плохо; он постоянно спешил, не успевая распахнуть ей навстречу ни глаза, ни сердце. Он неплохо разбирался в разных маршрутах и указателях, хотя порой предпочитал уклоняться от заданной дороги, менять места пересадки, обозначенные в билете. Он познавал скорее вширь, чем вглубь, и подобно всем своим современникам он — то есть его нервная система — страдал от скоростного ритма. В его интересе к делам был привкус авантюрности. Он работал, словно играл, эгоистично, с анархистским размахом, не заботясь о пользе для страны или эпохи. «Мне наплевать, — писал он Марсьялю, — на суть вещей».
Левис любил уезжать из Франции, а не из Парижа. Его «космоповесная» натура, как любил выражаться господин де Вандеманк, ощущала что-то чужое скорее за границами города, чем за границами страны.
Это большая радость — покинуть свою страну, ее превосходит только радость возвращения. Возле Модены он уже вдохнул обновленный воздух, словно за воротами Франции забывалось, что пребывание в ней — самое большое наслаждение, наслаждение, которое испытываешь от трудных, сложных отношений, однако особенно ценимых, по смыслу наиболее близких понятию «утонченные отношения». Другие страны — части континента, части мира; Франция — закрытый сосуд, самодостаточный организм, которым интересуется Европа, но которому Европа не интересна. Германские деревни вздрагивают при неожиданных маневрах русской армии; даже Испания заметно волнуется, если стреляют в члена ее правительства где-нибудь в марокканских землях. И конечно, нервно вскидывается Лондон, услышав, что в Мексике обнаружено новое месторождение нефти или в Пенджабе совершено политическое убийство. Но Париж, Париж-эгоист, остается, несмотря ни на что, самим собой. Всемирные потрясения — так или иначе искаженные в передаче — приходят в информационные агентства, потом в редакции, затем попадают к карикатуристам и наконец к смешливой публике, которая может сложить иронические куплеты. Но утонченные умы не обращают ни малейшего внимания на сообщения газет. Поэтому, покидая Францию, ощущаешь отчетливее, чем покидая какую-либо другую страну, что вырвался на простор, сбросил путы домашнего счастья, избежал опасности довольствоваться жизнью с одной и той же женщиной.
Где бы ты ни пересек границу, попадешь в Европу. Границы Франции — это границы особые, и даже наличие французской таможни не придает им национального характера. Вот мелькнул подъемный мост, раскинулась, как россыпь карт, Ментона-Гараван с оттенком голубизны от форменных костюмов таможенников, покуривающих возле здания, среди пальм, на пересечении дорог; холщовые брюки сохнут на изгородях из бугенвиллей; медная дощечка извещает, что Франция присоединила эту территорию в 1861 году. Говорливый поток бежит в расщелине скалы, на которой там и сям видны кратеры, здесь на кремовых срезах вместе с черепами лошадей найдешь и кости первобытного человека. У Модены, где Левис уже проезжал два дня назад, над потоком, отливающим бронзой, тянется холодное ущелье, а мокрые камни и папоротники приближаются вплотную к окнам вагона; языки разные, а железная дорога одна. Этот пейзаж холодных вод, черных сосен и унылых полей начинается в Фран-Валорбе, он наброшен на Европу, как шарф. В Келе знаменитый мост, великолепная германская работа, вроде Эйфелевой башни, небрежно положенной поперек Рейна. А у Жемона и Феньи, выводящих в Бельгию, таможенные прожекторы, направленные ночью на остов металлургических заводов вдоль неприветливых каналов, скрещивают свои лучи, словно ожидается выход известной актрисы. Или дороги в Испанию: Порт-Боу, крепости Вобана, розы, предназначенные для самых разных целей, нежные лечебные вина, выставленные на продажу в бочках. В Беховии клаксоны испанских машин оглашают пиренейское ущелье; в Андае у Международного моста испанская гражданская гвардия передает французской жандармерии преступников. По всем этим направлениям Левис мог бы выехать из Франции с завязанными глазами.
Мое появление в этой одежде морского пирата я пытаюсь объяснить случайностью.
Эта гостиница, если можно назвать гостиницей старый монастырь, где в комнатах по плиткам пола шныряют тараканы, словно следуя линии вычерченного рисунка, — обычная бедная южная гостиница с короткими простынями (верхняя подшита к одеялу), жесткими подушками (к моменту пробуждения затекают уши), запахом карболки, ароматом масляных лампадок, ночами при свечах, с гигантскими танцующими по оштукатуренным стенам тенями постояльцев, охотящихся за клопами, с дырявыми москитными сетками, сквозь которые легко влетают комары…
Порт называется иначе, чем город, — непонятно почему, ведь улица прямо упирается в море. Но если надумаешь спуститься к берегу, как спускается каждое утро Левис, приехав сюда, на Сицилию, то окажется, что до моря не менее сорока минут ходьбы по дороге, покрытой толстым слоем белесой пыли, на которой отпечатались следы домашней птицы, потом еще по узким тропинкам, бегущим по склонам: одинаковые что вдоль Гибралтара, что в горах Атласа, что у Тулона, что в Ливане, они делают берега Средиземного моря похожими на уступы гигантского цирка. Спустившись к морю, понимаешь, что совсем недавно ты был в деревне, лежащей у самого горизонта, а гостиница — не больше костяшки домино, вставленной в небосвод, такой твердый, что лучи солнца разбиваются о него, освещая только то, что расположено по прямой линии, не охватывая ни один из предметов общим светом.
Левис, прикрыв голову шляпой, сложенной из газеты «Маттино», обернув бедра махровым полотенцем, подставил обнаженное тело солнцу, которое скоро сделает его кожу бронзовой; затем ему предстоит возвращаться под лучами полуденного солнца наверх в свою комнату. Не успеешь подняться и на тридцать метров, как от свежести не останется следа, но нельзя не признать, что лучшего купания у него не было за целый год. Пляж полого уходит под воду; песок так горяч — хоть осень приближается к финалу, — что после одиннадцати часов утра приходится, выбрав место, лежать неподвижно, если не хочешь обжечься. Ведь совсем близко, в нескольких часах морем, уже Африка. К пляжу спускаются сады без единой травинки, изможденные стволы оливковых деревьев тянутся вверх из растрескавшейся почерневшей земли.
Этим утром, едва проснувшись, Левис принял братьев Пастафина. Здесь журналист отбросил строгую псевдоамериканскую элегантность (в Европе, особенно если верить кино, итальянцы первыми переняли этот стиль) и снова стал бесцеремонным Пастафиной, персонажем итальянской комедии, в широких брюках, мода на которые начинается с Неаполя, с пластмассовыми манжетами и таким же воротничком над волосатой грудью. За ним вошел его брат командаторе Пастафина, этакий зазывала на выборах, со слащавым взглядом и размашистыми жестами; щеки покрыты щетиной, под ногтями грязь, волосы напомажены, на шее густые завитки. На нем белая полотняная куртка, застегивающаяся сбоку, что придавало сицилийцам сходство с морскими офицерами на побывке. Срок, предоставленный для ответа, истекал к восьми часам вечера. Левис имел полное право решать этот вопрос самостоятельно, ни с кем не советуясь; он был убежден, что требуемую сумму не придется выплачивать целиком и сразу, а дело должно принести быстрый доход. Накануне, выехав на место, посовещавшись с инженерами, он понял, что ситуация исключительно благоприятная: почти повсюду открытая добыча, кроме западных земель, где старые заброшенные шахты можно связать между собой покатыми галереями без дорогостоящих креплений; свободная рабочая сила, если не считать месяцев уборки урожая; производство можно довести до пятисот тонн в день, получая по шестьдесят лир чистого дохода с каждой добытой тонны. Провели три зондирования, все дали обнадеживающие результаты. Ночью Левис занимался тем, что вырезал кружочки и квадратики синей бумаги, расставляя на столе будущие здания завода, лабораторий, магазинов — и все это с таким энтузиазмом, словно он был молодоженом, расставляющим мебель в только что снятой квартире.