Изменить стиль страницы

— Чего ты кричишь? — услышал я голос Ирины.

— Я думал, далеко еще...

— Алеша! — ко мне подбежала Тася. — Ты устал?

— Ну да... Чего уставать?

— А я тебя так ждала, так ждала... Все время думала о тебе... А ты? Ты думал обо мне?

Мне бы надо ей сказать, что все это зря. Что я не люблю ее. Вернее, не то что не люблю, а не надо мне этого. Но не могу сказать, видя ее радость, видя, как она весело смотрит на меня.

— Идем, идем, — говорит она, — ты, наверно, есть хочешь? У нас сегодня хороший ужин Рабочие наглушили деревянными молотами рыбы из-подо льда. А Коля Николаевич убил зайца.

Все верно: и рыбы много, и заяц есть — но я как связанный, я не знаю, что мне делать, как жить дальше. И зачем я поцеловал ее тогда?

Рано утром Ирина с Цибулей и Савелием Погоняйло переправились через реку на ту сторону, чтобы обследовать карьеры. Никто не знал, что они там. Поэтому и отпустили эвенков с батом. Мы пробыли день на трассе, вернулись и только сели ужинать, как с косогора донеслись крики.

Кричала Ирина:

— Дайте бат!

— Нет бата, — разводил руками Соснин. — Эвенки уехали!

Ирина что-то сказала рабочим и пошла вверх по реке. Неподалеку от нас через всю Элгунь лежит перекат. Глубина как и на большинстве перекатов, не более полуметра, но течение сильное, свирепое. Лишь Ирина могла решиться перейти Элгунь в такое время, когда уже забереги, когда вода холодна как лед. Она вошла в воду и, балансируя руками, двинулась к нашему берегу. За нею пошел Савелий. Цибуля долго стоял, но, увидев, что Ирина дошла уже до середины, нерешительно ступил в воду. Этот здоровый украинец — хороший парень, но, вроде Баженова, не терпит воды. Жил он в степи и никогда не видел ни рек, ни озер. Гляжу на него и вижу — он очень боится, ступает осторожно, нащупывает палкой дно, прежде чем шагнуть. Ирина зашла на середину, теперь течение еще сильней. Оно сбило ее с ног. Ирина поднялась, идет, падает. Поднимается, опять идет. Мы все стоим на берегу, смотрим, переживаем и ничем не можем помочь. Шуренка ахает каждый раз, когда падает Ирина. Савелий поотстал от нее. Догадался, что Ирина ищет лучший брод. С большим трудом она добирается до нашего берега, оглядывается и идет обратно. Идет к Цибуле, который никак не может решиться и стоит на месте, беспомощно озираясь вокруг. Она берет конец его палки и ведет Цибулю, как слепого. Он послушно бредет за ней.

— Только Ирина способна на подобное, — говорит Мозгалевский и удовлетворенно покручивает усы.

Я уже не раз замечал за ним способность восхищаться смелостью, мужеством, выносливостью.

Но снова течение сбило ее. Шуренка ахнула. Я кинулся в воду. Она обожгла меня холодом. Ноги сразу закоченели, зашлось дыхание. Но это только в первые секунды. Разбрасывая воду направо и налево, я прорывался к середине.

— Не надо, Алеша! Мы дойдем! — крикнула Ирина.

Я провалился в яму, поплыл. Течение уносило меня.

— Не надо! — кричит уже встревоженная Ирина.

К счастью, скоро подвернулась отмель. Я встал, добрался по ней до Ирины, и мы уже вместе, держа оробевшего Цибулю за руки, дошли до берега.

— Ха-ха-ха-ха, — смеется Ирина. — Ух и здорово! Но не оставаться же на том берегу Цибуле. Верно?

— Верно, верно, Иринушка, только скорее переодевайся, — заботливо говорит Мозгалевский.

— Я-то переоденусь. А вот как ребятам? У них и сменки нет.

Мы собираем кто что: я дал рубаху, Коля Николаевич — штаны, Соснин — телогрейку, Мозгалевский — пару белья. Помогли и рабочие.

3 ноября

Зимнее утро. Небо синее-синее. На деревьях иней. Морозный воздух бодрит. Хорошо!

Идем по замерзшей протоке. Лед чистый, гладкий. Словно ребятишки — разбежимся что есть силы и скользим по льду долго-долго. Тася смеется, хватает меня за рукав:

— Прокати! Прокати!

Я тащу ее и вместе с ней мчусь по льду.

— Я люблю Ирину, но мне лучше, когда ее нет, — говорит Тася. — Хорошо, что она ушла к Костомарову.

Да, Ирина сегодня утром ушла, взяв с собой Савелия и Цибулю. Она была как-то неестественно оживлена, собираясь в этот путь. Много смеялась, ни с того ни с сего подарила Шуренке шерстяной свитер.

— Пожелай мне счастья, — попросила она Тасю.

— От всего сердца, много-много тебе счастья, — охотно пообещала Тася.

— До свидания, Ирина, — сказал я.

— Прощай, Алеша, — ответила она.

— Почему «прощай»?

— Да так... Прощай.

И ушла, оставив, как всегда, у меня на сердце грусть. Тася, наверно, это заметила, потому и сказала: «Хорошо, что она ушла к Костомарову».

Мы идем болотом. Куда ни посмотри, всюду красно. Это брусника. «Наверно, на такие места и ходит медведь», — вспоминаю я рассказы старого лоцмана про охоту на пеньках. Сядешь ли, упадешь ли, споткнувшись, — на одежде остаются ярко-красные пятна. А как она вкусна! Особенно утром. Мороженая, крепкая, слегка похрустывающая на зубах. Она сладкая. Ешь, будто варенье.

— Алеша, иди сюда! — зовет меня Тася; я иду, и из-под ног у меня взлетают рябчики. Один, другой, еще, еще... Они садятся тут же и, задорно взъерошив хохолок, оглядываются. Какая досада, что я не взял ружье.

— Ладно, Алеша, оставь их... ешь бруснику.

И мы едим бруснику. Тася быстро набирает полную горсть и дает мне. Она хочет, чтобы я непременно съел ее бруснику.

— Но у меня же есть... вон сколько ее, — говорю я.

— А я хочу, чтобы ты моей попробовал. У меня вкуснее, смотри, какая крупная. Ну ешь. — И она высыпает мне в рот целую пригоршню ягод. Смеющимися, лукавыми глазами с любопытством смотрит на меня. И целует.

Я хочу ее обнять, но она ускользает. И смотрит уже серьезно, даже встревоженно:

— Не надо, Алеша. Я и так себе много позволяю, ты можешь обо мне плохо подумать.

— Ну что ж, значит, не надо, — говорю я. — Пошли догонять наших. Они уже, наверно, далеко...

Мы идем быстро и минута в минуту поспеваем к началу работы.

— А я уж решил, ты заблудился, — говорит Коля Николаевич, — потом гляжу — и Калининой нет. Ну, думаю, гуд бай, как говорят французы; если заблудился, так с тоски не помрет.

— Ладно, ладно, мели, Емеля, — говорю я, — все на свой аршин меряешь...

— А чего, вру, что ли? — смеется он. — Ну, хватит шуток, работать надо.

По тому берегу Элгуни, в трех местах — у самой воды, посредине косогора и по вершине — идут с рейками рабочие. Коля Николаевич быстро берет отсчеты, машет рукой, и они переходят на другое место. Я записываю вертикальные, горизонтальные углы и расстояние. Работа идет быстро. Но еще быстрее темнеет. Обратно идем, когда солнце уже давно опустилось за сопки, когда и заря уже успела погаснуть и подернулась синим пеплом.

Совсем стемнело, когда стали подходить к лагерю, и получалось как-то так, что мы отошли немного в сторону и натолкнулись на незамерзшую протоку. Она была неглубока, и, будь на ногах сапоги, можно было бы перейти, но и у Мозгалевского и у меня — валенки.

— Отец, давайте я вас перенесу, — подошел к Мозгалевскому Юрок. — Садитесь, не бойтесь. — И подставил спину.

Мозгалевский удивленно пошевелил усами и взобрался. Юрок перенес его, потом меня. Вот тебе и Юрок!

Всю ночь валил густой снег. На ветвях белые шапки, протоки затерялись, лес изменился. Вчерашней тропы нет, и приходится заново прокладывать путь. Чуть тронешь дерево, коснешься ветки, и на голову осыпается целая снежная гора. Валежника под снегом не видно. И все чаще мы спотыкаемся, падаем, растопырив руки, с одной мыслью: только бы не выколоть глаза. Снег набивается в карманы, в рукавицы, в рукава. Вся одежда уже мокрая, от нее валит пар, а самому холодно. По спине бегают мурашки. Идем долго. И наконец-то выходим на магистраль. В каком виде мы туда явились, — замерзшие, усталые. Но что удивительно, никто не ноет, не ругается. Можно подумать, что остались теперь самые выносливые и сильные. А снег все сыплет и сыплет. Все гуще и гуще. На небе ни одного просвета, все затянуто серым. И куда ни посмотри, всюду серое, непробиваемое серое, и только лес почему-то синий. Плохо спорится работа в такую погоду, видимость скверная, снег в объективе мельтешит, заслоняет на рейке деления.