Вечерами, перед отбоем, когда любители «уюта» собирались в полутемном коридорчике возле сушилки покурить и послушать новости за день, дядя Гриша выходил из своей комнаты, жмурился, с удовольствием вдыхая такой привычный запах махорочного дыма, сапожной мази и сохнущей рабочей одежды. А затем садился на скамью и, широко расставив ноги, положив на колени тяжелые руки, начинал рассказывать.
Замполит школы уже дважды категорически запрещал собираться в этом закутке. Но запахи, идущие из сушилки, и полумрак так располагали к «мужской», по-деревенски обстоятельной беседе, что в коридорчике всегда торчало не менее пяти-шести человек.
Главной фигурой в рассказах Синицына был его покойный дед — мясник, на долю которого, если верить рассказчику, выпала столь тяжкая молодость, что ребята только диву давались, как это он после всех злоключений сумел вырастить многочисленное потомство, в том числе и отца дяди Гриши. Дед коменданта прожил на свете, по рассказам Синицына, девяносто семь лет, исколесил неизвестно для чего все страны мира, дрался с чертями, ведьмами, колдунами и упырями, которые почему-то попадались ему на каждом шагу. Во время своих похождений дед обратил в праведную веру толпы заблудших еретиков-басурманов. Как правило, сначала они пытались изрезать его на мелкие кусочки, но в конце концов, сраженные мудрыми, проникновенно божественными доводами, падали ниц и изъявляли желание немедленно креститься.
Рассказы дяди Гриши кончались обычно одной и той же присказкой: что все это было давно и неправда и что все это «епос» — именно так он произносил это слово. Ссылкой на «епос» Синицын пытался реабилитировать себя перед скептиками, которые пробовали высмеивать похождения комендантова деда. Но в конце концов и они сдавались и уходили в кусты, сраженные силой и убедительностью аргумента почитателей дяди Гриши: «Не любо — не слушай, а врать не мешай».
Работал дядя Гриша в школе уже четыре года. И каждый год в течение этих четырех лет получалось так: первые два или три месяца он дурачил своими рассказами новичков. Но время шло. Многие из слушателей Синицына вступали в комсомол. Комендант принимался рассказывать свои истории все реже и реже, с опаской, а затем и прекращал вовсе, до следующего набора, советуя идти в красный уголок записываться в кружок художественной самодеятельности. Впрочем, об этом уже никто не жалел, так как рассказы его к концу начинали повторяться, а в красном уголке было действительно интересно.
Иногда Григорий Яковлевич вдруг пропадал на два-три вечера кряду. Появлялся он уже перед самым отбоем, чуть пошатываясь, и старался незаметно прошмыгнуть в свою комнату. Там он тихонько напевал какие-то странные песни и долго перекладывал что-то с места на место. Никто не знал, куда в эти вечера уходил дядя Гриша. Но все говорили, что Синицын «клюкнулся». Через день-другой он становился прежним дядей Гришей с доброй отеческой улыбкой.
В комнату свою и в каптерку Григорий Яковлевич никого не пускал, и о том, как выглядит его жилье, ходили самые противоречивые толки.
В последнем наборе одним из наиболее ярых почитателей дяди Гриши был Колька Ершов.
У этого паренька были две страсти: больше всего на свете он любил, чтобы его слушали, второй его страстью было любопытство. Паренек очень завидовал краснобаю-коменданту и в сокровенных мечтах своих видел себя так же окруженным слушателями, жадно впитывающими каждое его слово. Но Синицын говорил: «Бодливой корове бог рог не дает». Он одним из первых в новом наборе приметил Ершова и сначала попытался завязать с ним дружбу, но потом стал сторониться его. Иногда Кольке все же удавалось найти аудиторию, и тогда, захлебываясь, размахивая руками, он начинал сбивчиво, путано и непоследовательно выкладывать все, что только приходило ему в голову. Несколько минут его слушали с удивлением, а потом, раздосадованные, отходили.
Чтобы как-нибудь удержать слушателей, Колька начинал врать и доходил до самых необычайных измышлений.
Например, однажды Ершов заявил, что видел коменданта на барахолке в тот момент, когда он разложил перед собой штук сорок разных дорогих вещей — сапоги, ботинки, шинели — и торговал ими, как купец.
Когда Кольку спросили, как же комендант мог уследить за такой уймой манаток, разложенных перед ним, и как он вообще привез их на рынок — в машине, что ли? — Колька начал выкручиваться, говоря, что не считал, что, может быть, вещей там было не сорок штук, а двадцать или вообще десять, и в конце концов, припертый ребятами к стенке, признался, что комендант продавал всего-навсего одну шинель, да и то не военную, а ремесленную. Но этому последнему варианту Колькиного вранья все равно не поверили, так как всякий знал, что всем учащимся строго-настрого запрещено появляться на рынке и уж, конечно, если бы Колька однажды действительно там появился, то смолчал бы, не дурак же он.
На коменданта же Ершов, по общему мнению, наврал зря, от обиды. Как раз за день до этого дядя Гриша высмеял его за то, что он не умеет крутить цигарки.
Пустой Колька человек. Постепенно все в этом убеждались, и Ершов стяжал себе славу отчаянного враля и пустобреха. Говорят, правда глаза колет. Больше всего Ершов обижался на упреки в «брехне».
Почти с первых же дней в школе началась непонятная для других дружба Кольки Ершова и Гриши Черных, скупого и туповатого парня. О скупости Черных в общежитии ходили легенды.
Деревенский сундучок его, где лежали всевозможные гвоздики, шурупы, обрезки электрического провода, ломаные электрические выключатели, старые подошвы, дратва и прочее, служил поводом для бесконечных шуток и обсуждений. В этом же сундучке хранился и полосатый холщовый кисет, в котором Григорий «сберегал» деньги.
Дружба с Ершовым началась с того, что Черных очень внимательно и с видимым интересом выслушивал любую Колькину болтовню. Сначала Ершов этого не замечал, потом стал все чаще и чаще искать Черных, чтобы выговориться вволю.
Через некоторое время их, как говорится, уже водой было не разлить. Черных, в свою очередь, извлекал из этой дружбы немалую выгоду: у Ершова всегда водилась монета — он часто получал из дому денежные переводы и посылки. Кроме того, он обладал незаурядной способностью — всегда все узнавать раньше, чем остальные.
Это Колькино всезнайство Черных использовал по-своему: стоило кому-нибудь из ребят получить посылку или купить что-нибудь вкусное, как возле него сейчас же появлялся Черных и отирался рядом, пока его не угощали.
В школе Черных не любили. Почти все учащиеся были из одной области и понаслышке многое знали друг о друге. Говорили, что дядя Черных, у которого он воспитывался с малолетства, был из кулаков и дважды сидел в тюрьме за темные дела.
В первый же день приезда в школу, когда ребят повели в баню, в раздевалке на шее у Григория увидели крестик. Над парнем начали подтрунивать. В ответ он лишь молча сжимал свои пудовые кулаки. Но потом крест снял, объяснив, что тетка заставила его надеть в дорогу. Больше Черных креста не носил, хотя известно было, что церковь он нет-нет да посещает.
Во время «божественных» рассказов коменданта Синицына Черных обычно сидел рядом с ним и тупо моргал глазами.
Однажды на вечерней линейке директор школы объявил, что готовится весенний Праздник песни трудовых резервов города. Для семидесяти девяти участников школьного хора выделено новое суконное обмундирование и хромовые ботинки. Завтра комендант Синицын должен поехать и получить все это.
— Не поеду, — возразил дядя Гриша. — Машина неисправная.
— Тогда пойдите и получите, — сухо ответил директор.
— Не пойду, — ни с того ни с сего уперся Синицын. — Не донесу. Что я, лошадь, что ли?
Удивленный упорством обычно покладистого и спокойного коменданта, директор пожал плечами.
— Возьмите учащихся и привезите обмундирование на трамвае.
— И с учащимися не пойду, — то ли шутя, то ли всерьез сказал дядя Гриша. — Они потеряют, а я отвечай.
Директор спокойно продолжал: