Аборты были уголовно запрещены, и мама тайно травила меня хиной и выпаривала в горячей ванной. Бесполезно — еще в утробе я бился не на смерть, а на жизнь, и первую победу одержал в родовой схватке. Мамуля горько раскаивалась в несовершенном преступлении и платила сыну десятикратной любовью до самой кончины у меня на руках.
Первое поражение у папеньки также имело медицинский характер: его вместе с остальными руководящими евреями выкинули с работы по «Делу врачей», которые зачем-то умертвили членов политбюро тт. Жданова и Щербакова по заданию американской разведки «Джойнт». То, что руководящие евреи из папашиного окружения были пациентами, а не врачами, рассматривалось как отягчающее обстоятельство.
И хотя меньше чем через полгода лучший друг всех оставшихся врачей и подшипниковцев, главный сценарист этого и других политических детективов сдох, как паршивая собака, запертый в бронированном чулане своего госпоместья, а дело уцелевших медработников-вредителей закрыли, папашу не восстановили на прежней должности главного инженера, а отправили искупать вину малой кровью — тоже главным инженером, но уже машинно-тракторной станции в село Галахово Екатериновского района Саратовской области.
Остроумный папаша, что-то помнящий с допетлюровского детства об основах иудаизма, говорил, что теперь он Дважды Еврей Советского Союза — по паспорту и по Галахе («Галаха» — это жесточайшие законы, расписывающие всю жизнь религиозных евреев от рождения до смерти).
Но по жизни отец был атеистом и пьяницей-застолыциком, компании с которым не чурался никто. Иудей-дедушка пил, потому что был русским солдатом, а папаня имел на это другие и веские основания: во время очередного петлюровского погрома добросердечные хохлы-соседи окрестили голубоглазого отпрыска героя империалистической войны аж в самом Софийском соборе! Когда в Крыму дедушка узнал о папашином прозелитстве, то он еще раз перекрестил его — ремнем по заду. Но назад хода не было! Так что пьяницей крымский папа был нашим, коренным, православным!
Пчеловод Арсентий, который почти бескорыстно пользовал папашу медовухой (самогоном убойной силы, пить который можно с удовольствием до самого упаду), приговаривал:
— Что за имечко — Винамин? Наверно, правильно — Витамин, Витя по-нашему! А с Витем — все путем: выпьем за родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем!
Пьянство у Лжевитька находилось в непримиримом противоречии с чадолюбием, поэтому мама приняла единственно правильное решение — чтобы не прерывать свой рабочий стаж, она отправила на деревню к Веничке двух детей с няней, оставив за муженьком право свободного выбора: или позорить своей пьяной рожей ухоженных няней сынков-отличников, или умерить свой порочный пыл!
Щуряток бросили в реку!
Завидуйте, Тема и Никита! Мое детство было лучше вашего! Может, и у вас был свой конь, но мой, с не случайной для недоделанного колхозного кастрата кличкой Однококий, был моим другом утром и вечером. А днем у меня, десятилетнего шалопая, был еще один друг — железный конь, ржавый эмтээсовский американский мотоцикл с коляской «Харлей-Дэвидсон». Пятьдесят миль в час по спидометру по галаховскому бездорожью и распиздяйству на залатанном резиновом ходу! Пыльный и одинокий участковый приветствовал бесправного малолетку под козырек напутственными словами «Физкульт-кювет!», чего в результате и дождался без серьезных последствий для юного мотогонщика.
Однококого коня я поил и мыл мочалкой на собственном озере, которое пряталось в камышах в ста шагах от нашего просторного бревенчатого дома, а мой старший брат Юра там же обе зорьки промышленно отстреливал дикую водоплавающую курицу лысуху, повышенная яйценоскость которой предотвращала занесение в Красную книгу. И как-то в утреннем тумане этот Соколиный Глаз, стреляя на шум, засандалил заряд мелкой дроби в мокрые крупы Однококому и мне.
Наше дикое совместное ржанье эхом растеклось по оврагу, когда разузданный Сивка-бурка (он же Конь — В Жопе Огонь) вынес на мелко дрожавшем крупе непривязанного седока на равнину, взбрыкнув, сбросил его через голову оземь и встал передо мною, как лист перед травою, сохранив мне жизнь.
Няня Саня обожженной иголкой выковыряла из моих пыльных ягодиц восемнадцать дробинок. К лоснящейся здоровьем, несмотря на шрапнельное ранение, подхвостовой части Однококого никто подойти не осмелился. Большой Белый Брат лишился после мокрого дела главного атрибута вольной жизни — тульской двустволки и был сослан в Москву, учиться на академика. Но страсть к лишению жизни диких рыб и животных осталась у него на всю жизнь. И сейчас, в далеких Северо-Американских Соединенных Штатах, Ричмонд, штат Вирджиния, он тратит все свои пенсионные капиталы на лицензированный отстрел живности и рыбную ловлю, с умилением вспоминая бесплатную Родину, где безнаказанно можно было палить в лысух и жопу родного брата!
Вечера на хуторе близ Диканьки я проводил в сельском клубе, куда меня пропускали по блату как сына Мироныча (не путать с убиенным питерским вождем!), за что был галаховским Миронычем неоднократно бит — папаша не любил халяву и давал детям хорошее воспитание. Кинопередвижка потчевала невзыскательную деревенскую публику трофейными шедеврами кино, и я по десять раз смотрел и «Мост Ватерлоо», и «Королевских пиратов», и «Рюи Блаз», и «Путешествие будет опасным»! К счастью, папаня с ремнем в трясущейся от жалости руке заставлял меня читать хорошие книжки все не занятое столь приятным досугом время. Книжки папаня, поступаясь принципами, доставал по блату.
Но это личное, а с общественной стороны папаня был в авторитете. Конечно, в железках он разбирался знатно, конечно, руководить он мог и значительно большим коллективом бездельников и пьяниц, чем десяток механизаторов. Но главное, он везде был — своим! Не мешали ни фамилия, ни шнобель, торчавший нерусской возвышенностью над среднекурносой равниной. Быть может, именно этими особенностями он и запомнился окружающим?
Как известно, земля круглая. Женится мой сын Илюша на красавице-однокурснице Тане Шалышкиной. И справляют они свадьбу в кафе «Чебуречная». Со стороны жениха — пара дружков да я с женой. Со стороны невесты — бабы и мужики в неимоверном количестве, отличающиеся друг от друга только челюстями: у зажиточных — золотые, у остальных — железные. Народ простой, веселый, пьющий. С традициями: надо под занавес кого-нибудь отпиздить. Не со зла, а на память. Нутром чую — меня отобрали! Вступаю с шафером в переговоры. Мол, откуда понаехали? А он мне и говорит:
— Тебе-то не все равно, галаховские мы!
— Галаховские? — переспросил я в надежде на уникальность топонимики. — Которая на речке Белгазе в Екатериновском районе, напротив Свищевки, Поповки и Кинь-Николаевки?
— А ты откуда нашу географию знаешь? — напрягся шафер.
— Да это — родина моя! — приврал я во спасение. — Жил там с отцом в пятидесятые, он главным инженером МТС был. Глейзер его фамилия.
— Мужики! — заорал шафер. — Да сват — земляк наш, он самого Мироныча сын родной, а жених — внук! Ура!
Так что все хорошо, что хорошо кончается.
В случае с моим детством было наоборот. Убедившись в устойчивости симбиоза пьющего папаши и непьющего пока еще сынка, мамка настучала маме, и та под угрозой неминуемого развода отозвала главного инженера МТС с вверенного ему партией и правительством поста. Но партия не могла не бороться с нарушителями своего устава и исключила в первый раз верного ленинца Глейзера В. М. из своих рядов «за развал Галаховской МТС», которая уже два года занимала первое место в социалистическом соревновании этих колхозных уебищ.
Обрадованный неправедной формулировкой лишенец нагло поехал в ЦК, как-то пробился в комитет партийного контроля, и сам тов. Шверник Н. М. заменил ему на первый раз изгнание из рядов на строгий выговор с предупреждением. О чем предупреждение, в копии протокола не было, и обнадеженный сын конфискованного агронома расслабился!
Оттепель-то прошла, да озимые еще не взопрели! Чудом протоптав дорожку к тов. Швернику, он не замел ее, как и положено неуловимому ковбою Джо, а через неделю приперся в Комитет партийного контроля с наглым заявлением о «возвращении ему на законных основаниях отцовой дачи, реквизированной с нарушениями в военное время финской войны».