Изменить стиль страницы

— Что там? — С радостным нетерпением Тургенев разгрызал бечеву зубами. — Скажите же, не томите!.. Гантели? Подковы? Гвозди?.. Бог мой! Да это же… это же… жирандоли! — прямо-таки запрыгал он. — Какие затейливые! Чудо! Витые! Ступенчатые! С подзаводом!.. Поставлю их на шкаф!.. А то у всех есть, только у меня не было!..

Бросившись целовать и кружить Любовь Яковлевну по комнате, Иван Сергеевич вдруг остановился и задумался.

— А я… что же мне… знаю!

Стремительно повернувшись на каблуках, он унесся в глубь квартиры и тут же возвратился с чем-то громоздким, тщательно упакованным в рогожу.

— Это вам…

— Абажур? — счастливо засмеялась Стечкина, раздергивая веревки. — Шезлонг? Альбом сарпинок саратовской мануфактурной фабрики?..

Острыми ногтями она расцарапала, разорвала огромный тюк. Во все стороны полетели опилки, клочья корпии и куски пакли. Продолжая разбрасывать прокладочный мусор, Любовь Яковлевна наткнулась, наконец, на твердое и, поднатужившись, извлекла на свет разом три картины в дорогих золоченых рамах. Сомнений не было — те самые, из тургеневской спальни. Два архиерея в клобуках и несомненный турок в чалме!

Бросившись Ивану Сергеевичу на шею, Любовь Яковлевна от души расцеловала его в обе щеки.

— Что за прелесть! Велю повесить у себя в ванной!.. Не знаю, как и благодарить… Воистину, никто лучше вас не знает, что нужно дарить женщине!.. Вы говорили — это братья Любегины?

— Точно так… они… люди удивительной судьбы…

— Потомственные землекопы? — уже в пальто и шляпе полуутвердительно спросила гостья.

Иван Сергеевич кивнул и выждал паузу, намереваясь, судя по всему, приступить к какой-то занятной истории…

С видимым сожалением молодая писательница развела руками — глава тридцать первая окончилась.

32

Красноязыкий, вострорукий Иван Сергеевич как ни в чем не бывало продолжал вещать, для убедительности помогая себе лепными холеными ладонями, однако его уже не было слышно, и сами очертания величественного торса размывались и скоро исчезли вовсе — Любовь Яковлевна Стечкина более не наблюдала себя в уютной квартирке на углу Шестилавочной и Графского. Ничуть не удивленная случившейся метаморфозою, писательским наитием даже подготовив ее, теперь странствовала она широкими петербургскими улицами, подернутыми в соответствующей пропорции синевою и романтическим флером, и длинношеие газовые фонари, услужливо свесив навстречу светлые круглые головы, бросали ей под ноги снопы мутноватого света. Очевидный морозец властвовал на открытых пространствах, временами налетающие порывы выкручивали зонтики и бросали в лица секущую ледяную пыль, из-под копыт лошадей и полозьев саней летели, припечатываясь к накидкам и шубам, чмокающие грязные комья — разумеется, все подмечено было наблюдательной молодой авторессой, но подмечено было странно, как если бы она не шагала сейчас переполненными шумными улицами, а сидела за карельской березы рабочим столом, всматриваясь мысленно в дальнейшее течение романа.

Зачем же не дала она высказаться бедному Ивану Сергеевичу, столь резко выдернув его (на время) из сюжета и выставив перед читателем в бесспорно глупом положении? Отчего перенесла действие из натопленной гостиной в бельэтаже на студеные декабрьские улицы? Что было это — прихоть не слишком опытной беллетристки, или вмешались железные законы композиции, диктующие чередовать спокойное и понятное с неожиданным и загадочным?

«А черт его разберет! — мысленно отвечала доблестная г-жа Стечкина, не желая самокопанием уводить роман вбок. — Так нужно, и я это чувствую!»

Нутряное, писательское подсказывало, что вставная тургеневская история о Любегиных вполне может и обождать, а вот встреча, которая ей предстоит, абсолютно необходима для успешного завершения романа.

…Несомненно, сейчас она была на улицах, но удивительным образом снег не сыпал ей на лицо, мороз не щипал щек, а летевшие на пальто комья грязи застревали где-то в воздухе… бесцеремонно толкавшиеся прохожие никак не могли задеть ее, словно бы Любовь Яковлевна отгорожена была от всего какими-то прозрачными преградами.

Сквозь них начали наблюдаться и некоторые знакомцы.

По Аничкову мосту, хрустко двигая челюстями, в шубе из белого медведя валко передвигался на огромных своих двоих человек-гора Алупкин. В Бармалеевом переулке на Петербургской стороне прятался за тумбою, карауля кого-то, базедовый Крупский со здоровенною плеткой наготове. На Фурштадтской у дома Эльтекова, вываливши языки и захлебываясь беззвучным хохотом, бросались в исступлении снежками слабоумные братья Колбасины, сотрудники почившего в бозе «Современника»… С каждым своим персонажем молодая писательница раскланивалась и от каждого готова была узнать нечто чрезвычайно для нее важное, но ни один попросту не увидел ее.

«Значит, не они, — думала Любовь Яковлевна. — Значит, я должна повстречать кого-то другого…»

Не теряя романного времени, перенеслась она на Владимирскую. Из кофейни под вывескою «Капернаум» выходили распаленные идеей люди в черных плащах и низко надвинутых шляпах. Страшный цыган со спутанной смоляной бородой — квасник, все лето проболтавшийся у нее под окнами… других она не знала… а это… это — золотушная Перовская и изломанный Гриневицкий! Очевидным злодеям, разумеется, есть что рассказать ей и подкрутить расслабившуюся пружину сюжета… но нет, и здесь осталась она незамеченною.

И сразу — на Дворцовую… быстро! И вот она уже там, на гранитной брусчатке… замерла, присела в глубочайшем книксене, а мимо, едва ли не задевая ее, в полковничьей шинели, всецело погруженный в раздумья о судьбах России, шествует самолично император Александр II, поигрывая скипетром и державою… зеленый липкий карлик и обер-прокурор Святейшего Синода Победоносцев Константин Петрович следует на полшага сзади и, искривясь, нашептывает в высочайшее ухо… в ухо же карлику, растрескавшееся и черное, фискалит не кто иной, как отстающий еще на полшага обер-полицмейстер Приимков… Пронесло!..

Вычеркивая встреченных, все более она сужала круг. Быть может, это кто-то из домашних?

Вот и они — идут по Знаменской, и все — надо же! — глядят словно бы сквозь нее… бонна с маленьким Яковом (шалун обстреливает прохожих из нескольких пистолетов), Дуняша, лакей Прохор, давеча стянувший канделябр и битый им же по спине… молчаливый Герасим, грозный Муму на поводке, кухарка с кочаном капусты и половником… другая Стечкина под кружевным зонтом, играя роль хозяйки, прогуливается с ними… экая самозванка!.. Но с нею позже…

А теперь? С кем?..

Без всякой пользы, удерживая за края мешок с шампанским, промелькнули чужой бородатый Тургенев с Боткиным… старик-шарманщик из рядов, будочник с Эртелева, старый почтальон — любитель бальных танцев.

Все?..

Посчитав себя обманутою в ожиданиях и разочаровавшаяся в собственных предчувствиях, Любовь Яковлевна намеревалась уже оказаться дома и, отказавшись от сюжетного поворота, описать что-нибудь миленькое у себя в ванной комнате, как вдруг в уши ей хлынул шум предновогоднего города, на пальто шлепнулся изрядный ком грязи, а щеки прихватило морозцем. Завертевшись между прохожими, она оттиснута была с Невского в узкую щель между домами.

Какой-то человек тут же преградил ей выход. Отблеск фонаря осветил его лицо.

Любовь Яковлевна, закричав, упала на спину.

Это был Черказьянов.

33

Итак, она лежала на спине.

Ужасный синелицый призрак склонился над нею с очевидной преступной целью — его безжалостные костлявые руки тянулись к ее горлу и вот-вот готовы были сомкнуться на нем. Из широко раскрывшегося рта несчастной жертвы наружу рвался душераздирающий крик, но, пометавшись между стенами глухого каменного мешка, сей страстный вопль явственно терял в силе и, превращаясь в собственное эхо, пустым, бесполезным звуком истекал в равнодушное черное небо.

«Сейчас он убьет меня! — так с бешеной скоростью думалось молодой женщине. — Изнасилует! Убьет и изнасилует! Нет, все-таки изнасилует и убьет! Хотя, помнится, насиловать ему нечем — значит, просто убьет!»