У Трута и взаправду было дешевле – всего два рубля с шестью гривенными в сутки, опять же без пансиону, но Чичиков не стал более ломаться и, хотя свободные комнаты были лишь в четвёртом этаже, он прописался в домовой книге, внёс за неделю задатку и распорядившись на счёт коляски и багажа, прихвативши с собою лишь шкатулку с выкладками из карельской берёзы да саблю, поднялся узкою тёмною лестницею в свой нумер. Подъем несколько смутил его, потому, как покрылся он испариною: и глубокий его лоб и спина, да и прочия части его тела сделались влажными, и даже появилась некоторая отдышка; из чего он заключил, что будет это нехорошо вот эдак, каждый день утомлять себя, хотя бы и по той причине, что в сыром петербургском климате это совсем нездорово для лёгких, да подобным манером и белье будет занашиваться не в пример быстрее обычного. Посему и решил Чичиков, что при первой же удобной возможности сменит он сие временное пристанище, на что—либо более сообразное.
Доставшийся Павлу Ивановичу нумер был о двух небольших комнатках, с крашеными зелёною краскою стенами, по которым кем—то из малярского сословия то тут, то там посажены были жёлтенькия цветочки, призванныя, как видно оживить общий довольно унылый тон нумера. Цветочки сии по большей части уже обтёрлись и осыпались, так что наместо них оставались по стенам лишь бледныя пятны и посему представлялось, будто это некто усердный, не жалея для того времени покрыл все стены ровными плевками. Первая из комнаток изображавшая собою прихожею была заметно меньше той, коей долженствовало служить постояльцу кабинетом, спальнею и гостиною в одно время. В прихожей помимо большой вешалки с отдельною полочкою для шляп и картузов помещались ещё – небольшой шкапчик, узкая кушетка, явно предназначавшаяся для лакея и мятое жестяное ведро для мусора. Во второй комнатке пол был убран довольно уж поистёршимся ковром, в самой середине которого, прикрывая толстою своею ногою изрядную дыру расположился круглый стол с глубокою бороздящею его поверхность царапиною – плодом чьих—то стараний. Большой умывальник с серою мраморною доскою и зеркалом, диван с низкою изогнутою спинкою, шкап кое—как крытый лаком да пара скрыпучих стульев довершали убранство, сей замечательной комнаты.
Двое окошек, что были, в сей комнате, как нужно думать глядели на улицу. Но сквозь них нынче, увы ничего нельзя было разглядеть по той причине, что на дворе стояла уже глухая ночь – петербургская, сырая ночь наполненная запахами плесени, протухлой воды, солёного морского ветра, гари и ещё чего—то особенного, лишь ей присущего, точно бы таящего в себе некую невидимую, прячущуюся в пустых улицах опасность, от которой холодком пробирает обывательское сердце и тогда невольно ищет обыватель взглядом засовы и крюки коими хочет отгородиться от большого и страшного города, и лишь уверившись в том, что все запоры на местах, задувает свою свечу, погружаясь в нервический, беспокойный сон, полный тревожных и зыбких сновидений.
Дождавшись коридорного втащившего на четвёртый этаж весь небогатый Чичиковский багаж, среди которого находился всё тот же, хорошо нам известный большой чемодан, некогда сиявший белизною, а нынче уж изрядно исцарапанный и потёртый, несколько узлов с чем—то, что невозможно было понять и разве что не позеленевший от времени дорожный сак, Чичиков одарил слугу пятаком и велевши Петрушке себя раздеть, не мешкая завалился спать на недовольно скрыпнувшей ему в ответ кровати. Сон сморил его сразу и уже через минуту он насвистывал посредством обеих своих носовых закруток такие музыки, что в соседнем нумере за стеною залилась с перепугу звонким нескончаемым лаем, разбуженная им чья—то собачонка.
Ну что ж, покуда ночь стоит на дворе, да покуда спит наш герой подперевши кулаком пухлую свою щёку, не худо бы нам оборотить свои взоры назад и как требует того не один только избранный нами жанр поэмы, долженствующий отличаться и стройностью и взаимною гармониею частей, но и простая справедливость в отношении верных наших читателей, коих попросту не может не интересовать то, что же приключилось с Павлом Ивановичем Чичиковым во всё то довольно изрядное время покуда отдыхало наше писательское перо в ожидании музы, и что же произошло с той поры, как оставили мы его на холодной зимней дороге, ведущей прочь из Тьфуславльской губернии в обществе верных его Селифана и Петрушки. Ведь что ни говори, а ещё и по сей день, нет, нет, а вспомянут где—нибудь за чашкою вечернего чая, либо за карточною игрою, либо за ещё каким—нибудь приятным времяпрепровождением славные тьфуславльские обыватели нашего, столь споро отличившегося героя. И им стало быть тоже небезынтересно: каково ему теперь, где обретается он нынче, и куда прибила жизнь бедного нашего Павла Ивановича со всем тем ворохом «мертвецов», что скупил он трясясь в своём экипаже по бесконечным российским дорогам.
Ну что ж, воротимся несколько назад, к тому, казалось бы, уж канувшему в вечность мгновению, когда увидел внезапно Павел Иванович нагоняюшую его экипаж знакомую и зловещую карету, в которой сопровождаемый ротою гусар катил грозный и скорый на расправу князь, отправлявшийся с докладом по министерству в тот самый далёкий Петербург, где нынче мирно почивал, укрывшись одеялом, по самую свою бороду наш герой.
Мало сказать, что появление сей кареты, вызвало в душе у Чичикова смятение; потому, что сердце его в ту минуту словно бы оборвалось и почудилось Павлу Ивановичу, будто покидает все его члены и самое жизнь! И каждая, самая что ни на есть тончайшая жилочка его естества забилась, задрожала мелкой дрожью, а кровь вся без остатку точно бы отойдя от сердца прилила внезапно к вискам заполнивши голову его гулким своим шумом, так что казалось – ещё мгновение и прорвётся, лопнет некая зыбкая преграда, и изойдёт он своею перепуганною насмерть кровью, что хлынет у него горлом, прольётся из носу, из глаз пятная всё вокруг красным своим крапом.
Но вот промчалась карета, обдала порывом сырого холодного ветра и Чичиков не веря ещё своей удаче, не в силах перевесть дух повалился на остынувшия кожаныя подушки сидения и хватая широко разинутым ртом воздух чувствовал, как каждый его студёный глоток достигая до самого сердца словно бы приносит тому успокоение.
— Стой! Не гони, не гони! — только и сумел просипеть он сквозь стиснутое волнением горло оборотясь до Селифана, на что тот послушно и поспешно осадил коней и, выровнявши коляску у края дороги повернулся к барину поглядывая на того виновато мигающими глазками, всем видом своим показывая участие в Павле Ивановиче и готовность до новых его указаний. А уносящейся в даль по замёрзшему тракту ужасной карете, вослед которой Чичиков глядел расширившимися со страху глазами, и дела уж не было до остающегося где—то там, позади маленького, нашкодившего человечка, насмерть перепуганного своими же проказами и шкодами.
Прошло немалое время в которое уже и карета исчезнула без следа, истаявши в студёной мглистой дымке, стелящейся над дорогою, и морозец, словно бы сделавшись крепче, одел тонкою ледяною попоною спины остывающих у обочины, застоявшихся лошадей, а Чичиков всё так же, словно сомнамбула сидел боясь пошевельнуться и прижавши обе руки ко груди шептал что—то неслышное своими трясущимися белыми с перепугу губами. В тот час ему на самом деле казалось, что произведи он только хотя бы и самое мелкое движение, употреби малый, даже и не видимый глазу жест, и тут рухнет сие, только что бывшее с ним нежданное чудо – по которому зловещая карета со влекомым ею в далёкий Петербург князем промчалась мимо него. Промчалась точно, не видя и не зная того, кто он есть таков – Чичиков Павел Иванов сын, ещё вчера сидевший в каморе Тьфуславльского острога.
Но вот, наконец, страх, волновавший и будораживший его кровь утихнул, сердце, воротившись из пяток, стало на место и в душе его всё явственнее принялась утверждаться мысль о том, что вот пронеслась, пролетела мимо него лютая опасность, осенивши чёрным своим крылом, но, о счастье, не задела его, не зацепила! И, что этот вот замёрзнувший серый тракт – свобода! И этот воздух студёный и мглистый – свобода! И снег, пятнающий спины его коней, и убирающий покрытые рогожкою фигуры Селифана и Петрушки белою ноздреватою коркою – тоже свобода! Тут же почуял он непомерный, несообразный ни с чем аппетит: способность управиться с обедом, который пришёлся бы в пору, мало что двоим, а то и троим сотрапезникам. А ещё ему захотелось водки – в большой потеющей гранёной рюмке. И так чтобы закусить ея не каким—то там солёным огурцом или рыжиком, а чем—то горячим, острым и шкворчащим в сотейнике; чем—то, что плавало бы в красном жарком соусе, булькало бы мелко нарезанной зеленью и кореньями, и во что можно было бы, махнувши рукою на хорошие манеры, опустить чуть ли не половину белой пушистой булки, с тем, чтобы насосала она в себя, набрала соку, и лишь затем отправить ея в рот. Посему—то выйдя из оцепенения, в которое был он погружен нежданною встречею, приказал он Селифану править до ближайшего трактира, и тот, к слову сказать, не замедлил явиться взору нашего героя за первым же поворотом с тем, чтобы укрыть под своей сенью наших продрогших путников, давши им кров, пищу и приют.