— Согласен, матушка вы моя, Наталья Петровна, на всё согласен, и на огласку, и на частного пристава. Только вот не соизволите ли вы, голубушка, взглянуть на это, а уж потом мы и продолжим, сей интереснейший разговор? — и с этими словами он вытащил из внутреннего своего фрачного кармана некие бумаги, принявшись разворачивать их пред несколько насторожившимися вдруг очами Натальи Петровны.
— Итак, что же это у нас с вами такое? — словно бы вопрошая самого себя проговорил Чичиков. – Ага, это у нас не что иное, как выписка из домовой книги доходного дома Трута! И что же мы видим на сей выписке? Не желаете ли взглянуть? — спросил он оборотясь до Натальи Петровны. – А видим мы тут печати и подпись самого домоуправителя, подтверждающие подлинность сей выписки, в которой говориться о том, что с такого—то и по такое—то число, а в общей сложности почти что две недели, проживала в доме Трута, в сорок первом его нумере некая госпожа Куроедова Наталья Петрова—дочь! Причём проживала, как следует из той же выписки не одна, а неким господином Ноздрёвым… Вот, пожалуйста, взгляните, — сказал Чичиков показывая ей бумагу, но эдак, несколько издали, дабы не возникнуло бы у нея внезапного желания выхвативши у него из рук сию бумагу изорвать ту в клочки.
— Далее мы видим, что прилагаются, к сей выписке ещё и показания коридорного слуги Осьминожкина Архипа, крестьянина «N»—скаго уезду, записанныя с его слов господином домоуправителем, и скрепленныя тою же домовою печатью и собственноручным подписанием Архипа Осьминожкина, где во всех подробностях даётся описание названной выше госпожи Куроедовой, и того весьма немалого багажа, что пришлось Осьминожкину втаскивать на четвертый этаж. Видать изрядно запарился, бедняга, тем более что наместо законного его пятака, кавалер ваш одарил его одною лишь оплеухою, потому—то сей Осьминожкин и не в силах был ни его, ни вас позабыть, — усмехнулся Чичиков, извлекая на свет Божий еще одну бумагу.
— А вот это у нас, матушка, рассказ дворника Матвея Похлебкина, так же, как вы изволите видеть, должным образом удостоверенный – о том, как неким господином Ноздрёвым, проживавшим в сорок первом нумере в доме Трута, выброшена была на помойку издохнувшая собачонка в красном ошейнике, по которому бронзовыми буковками написано было «Жужу», к чему прилагается и сам ошейник, — и извлекши из карману небольшой сафьяновый ошейник, по которому и вправду что—то было написано блеснувшими во свете свечей буковками Чичиков тоже показал его Наталье Петровне.– А ведь, небось, обещался вам собачонку вашу похоронить, — сказал Чичиков, — а наместо того отправил её на помойку, друг то ваш! — и вновь усмехнувшись, он взглянул в глаза Наталье Петровне, доселе хранившей гробовое молчание.
Надобно сказать, что во всём облике её произошли весьма большие перемены. Уж не стало холодного блеска в глазах и злоба во чертах ея лица сменилась растерянностью, уж губы ея дрожали мелкою дрожью и сделались слышными всхлипывания, всегдашние предвестники обильных дамских слёз, которые впрочем и не замедлили последовать тут же. Поникнувши плечами и уткнувши лицо своё в ладони, она вдруг горько и безудержно разрыдалась и в облике ея уж не оставалось ничего от той грозной обличительницы, коей предстала было, она пред Чичиковым несколькими минутами ранее. Напротив, вид у нея сделался жалкий и подавленный, так что Павлу Ивановичу отчасти даже стало жаль её, и он, качая головою, с укоризною произнес:
— Эх, голубушка, ну он то дурак—дураком, но вы то – женщина! Должны чутьё иметь, а вы, эдак решили со мною — «с плеча рубить». Да к тому же ещё и под мужненою фамилией в нумерах прописались – нехорошо! Ну да ничего, сие и для вас будет наука! А дурня этого скоро позабудете! Это я вам, наверное, говорю. Не пройдёт и месяца, как новый сыщется. На сем позвольте откланяться. Честь имею! — и он собрался было уходить, но сцены, что последовала далее, менее всего мог бы ожидать кто угодно, даже и Павел Иванович.
Наталья Петровна, упавши ему в ноги и обхвативши руками лаковые его полусапожки, принялась обильно поливать их слезами, моля Чичикова сдавленным, прерывающимся от душащих ее рыданий голосом:
— Не оставьте меня, не оставьте, Павел Иванович! Помогите! Одного его люблю! Жизни себя лишу, коли не поможете мне вызволить его! — причитала она, издавая горестные стоны. – Христом Богом молю, только в вашей это власти! Только вы один в целом свете сумеете мне помочь! Ибо не к кому более мне обратиться, не кому открыться кроме вас!.., — и лаковые полусапожки оросили новые потоки горючих слез.
«Однако же, как это её по этому дураку разобрало! Экая ненужная вовсе комиссия. Ведь неровен час, войдёт кто—нибудь – сраму не оберёшься!», — подумал Чичиков, на словах, однако сказавши:
— Ну, будет, будет вам, сударыня! Давайте—ка, поднимайтесь с полу скорее. Ничего в том хорошего нету, чтобы о нём так убиваться. Пустой и негодный он человек! — говорил Чичиков, пытаясь поднять её на ноги, но она ещё крепче обхвативши полусапожки, продолжала молить его о вызволении Ноздрёва.
— Ну хорошо, матушка, как же я могу вам в этом деле помочь? — спросил Чичиков, в конце—концов всё же усадивши её на крытую атласом аглицкую банкетку. – Вот ведь и супруг ваш и прочие светила осмотрели его, послушали речи, какие он вёл, и сочли его, мягко говоря – странным. Да и до сего случая он только тем и занят был, что сам себе яму копал. Вспомните только, каковые он делал выходки. Ну кто, скажите вы мне, захочет по доброй воле подобное терпеть? Кому понравится подобное обращение? Да и сам должен был он отдавать себе отчёт – чем подобные проказы заканчиваются? Вот они нынче и закончились. Так что раньше надобно было ему думать! И вам совершенно незачем сейчас терзать себя и лить по нём слёзы, потому как и для вас подобное тесное знакомство ни чем хорошим могло бы и не закончится.
— Ах, Павел Иванович! Павел Иванович! Он нынче уж всё осознал и во всём раскаялся. И более никогда уж не позволит подобных, как вы изволили выразиться, проказ! Ведь он никого ими не хотел ни обидеть, ни оскорбить, почитая их обычною шуткою… Давеча, когда я навещала его в больнице, он говорил мне о том, что любя всех и каждого беззаветною, братскою любовью – рассчитывал на ответныя чувства и на понимание со стороны своих друзей, на то, что они сумеют оценить весёлый гумор содержащийся в его поступках. Но, увы, люди бывают так черствы!.. Нет, не могу более…, — и она сызнова пустилась в рыдания.
— Хороша же «братская любовь», матушка вы моя, да и «гумор» — хорош! Таковы, что, с позволения сказать, люди не знают куды им от этой его «любви» бежать, и готовы разве что не в щели забиться, словно тараканы! Да и я, признаться, от сего господина немало претерпел, такового, что и вспоминать противно, вот и он пускай нынче потерпит. Не всё же ему над другими, «гумор» шутить! — сказал Чичиков.
— Пусть так, Павел Иванович, пусть так всё и есть, как вы говорите: и зол он, и плох, и глуп! Но только нету для меня никого ближе этого человека во всём белом свете! Поверьте мне Павел Иванович, у меня нынче такое чувство, будто бы нашла я, наконец—то, некую недостающую свою часть. Точно была я до того без рук, либо без ног или же глаз, точно совершенно лишенная членов, до нашей с ним встречи, а теперь, благодаря ему, я уж совершенно другая, и мне акромя него ничего уже в жизни не надобно! — сквозь слёзы говорила она, а Чичиков подумал — «Ну что же, даром что ли похожи друг на дружку словно две капли воды».
— Хорошо, матушка, я помогу! — вдруг неожиданно сказал Павел Иванович. – Но только при условии: что более уж никогда не увижу и не услышу сего господина. Чтобы сидел он тихонечко, точно мышка в норке, и носу никуда оттуда не казал, а тем более посмел бы языком чепуху молоть! В противном случае я так уж его упеку, что и следов от него не сыщется. Вы это ему так и передайте, а я завтра к вечеру уж, думаю, буду готов сказать вам, что от вас, матушка, потребуется. Но, только, вот Ивана Даниловича сюда мешать не станем. Ему до всего этого дела нет.