В конторе артели огня не было: дед Филин так увернул фитиль лампы, что она помигала, помигала да и погасла. Но железная печка резво топилась, и по полу перед дверцами плясали светлячки. На печке выкипал чугунок с картошкой и морковью — из него сладко пахло паренками.
Дверь в горницу была распахнута для тепла. Там на деревянных выскобленных и ошпаренных кипятком кроватях спали члены выездной комиссии по хлебу — заготовитель Мошкин, следователь Жигальников и милиционер Ягодин, на время переселившийся сюда, в ржановский дом. Сам дед Филин храпел на узкой скамейке, а голые шишкастые ноги, с копытночерными ногтями, протянул к самой печке — того и гляди, задымятся. Он лежал на спине и, чтобы руки не разметывались и не падали, сунул их за опушку штанов. Под голову себе положил потничок, но во сне уронил его на пол, и в напряженном горле старика что-то отрывалось и мокро лопалось.
Ванюшка Волк вошел тихонько, разделся и сразу прилип к теплу, к печке. Обогревшись, принюхался к чугунку, из которого било пригарью, снял его, прихватив локтями. Когда стал есть картошку, чавкая и обжигаясь, разбудил деда Филина. Дед, не поднимаясь со скамьи, нашарил на полу упавший потничок, сунул под голову и сонно сказал:
— Не упрела, поди, а ты уж и трескать. Запри-ка горницу-то, а то всех на ноги поставишь — эва жвакаешь.
Ванюшка закрыл горницу и опять сел к столу. Обдувая картошку и обжигаясь ею, набил полный рот, стал рассказывать, наслаждаясь и едой, и разговором:
— Вот кому надо допрос-то учинить. Лярва. Раз да раз подножку. Думает, я стерплю, думает, я таковский. Не на того наскочил, всегда так говори. Филин? Дед, ты вставай, ешь, а то я уплету и посудину вылижу.
Но Филин не отозвался, видимо, уснул, и Ванюшка, зарекаясь на каждой картошке, что это последняя, умял весь чугунок. Потом собрал возле печки махорочные и папиросные окурки, вытряс их на обрывок газетки и закурил. Он всегда любил табак из окурышей, прокопченный в желтой пахучей смоле, и потому особенно крепкий, но сейчас после еды и глотал, и, выпуская, жевал этот дым, и все не мог насытиться, но когда залез на голбец, то, засыпая, почувствовал, что его мутит от жадной еды и курева.
Утром дед Филин разбудил его злыми тычками:
— Ванюшка, язви тебя, ведь дышать нечем. Слазь оттель и домой, что ли, ступай. Тут сейчас городские кушать сядут.
Ванюшка Волк, сонный и разопревший, слез с голбца, пошел на улицу. В сенках встретился с Яковом Назарычем Умновым и Валентиной Строковой, которая несла корзину, накрытую полотенцем, с хлебом, молоком и мясом.
— Филин, это чем же так муторно-то пахнет? — возмутилась Строкова, ставя корзину на лавку у стола. — Фу! Ведь, скажи, прямо дыхнуть нечем.
— Как в свинарнике, — рассмеялся Умнов и, вернувшись к порогу, пнул петуха, который был нарисован уж почерневшим маслом на широких плахах дверей. В избу хлынул утренний вымороженный воздух.
— Не больно еще тепло на улице-то, Яков Назарыч, — осудил Филин, на что Умнов не обратил внимания, а сказал свое:
— Ты, Филин, запрягай всех артельных коней и давай к воротам Кадушкиных. Живо у меня!
— Это можно, — согласился Филин и, кособочась, залезая рукой в глубоченный карман шубы: — Сверну покурить минутой.
Из горницы в избу вышел заготовитель Мошкин, худой, черняво-жухлый, постаревший от злости и точный в движениях. За ним пришел Жигальников, с мятыми подглазьями и перегоревшими губами. Только милиционер Ягодин был свеж, выбрит, с молодой, ядрено литой шеей. Было видно, что они о чем-то спорили и за стол сели молча. Молча позавтракали, выдавая твердое несогласие между собою.
С понятыми и любопытными набралась толпа. Так толпой и двинулись по улице, а скоро подступили к дому Федота Федотыча, где стояли порожние подводы.
— Стучи, — распорядился Мошкин и, не вынимая рук из карманов пальтеца, передернул плечами, будто готовился к решительной схватке. Да оно, пожалуй, так и было. Двор Кадушкиных принадлежал к числу хозяйств, которые имели запасы хлеба, но наотрез отказались продать его государству по твердым закупочным ценам. Ни уговоры, ни угрозы — ничто не повлияло на Федота Федотыча Кадушкина, потому что всякое притеснение он считал своеволием местных работников и не хотел им подчиниться, не хотел разговаривать с ними.
По запасам хлеба Кадушкину не уступали братаны Окладниковы, Марфа Телятникова и Осип Доглядов. Были в селе и еще заживные дворы, но с более тонким запасом.
Председатель Устоинского сельского Совета Яков Умнов и бедняцкий актив не проявляли должной настойчивости при наступлении на имущих земляков, и заготовитель Мошкин, сторонник крутых мер, взялся сам руководить изъятием хлебных излишков.
— Товарищ Умнов, — подозвал он председателя. — Не отопрут — ломать.
— Егор, — оглядывая толпу, крикнул Умнов. — Где Бедулев?
От порожних саней с ломиком на плече подошел Егор Бедулев, прихрамывая только для важности. Реденькая бородка вилась дымными колечками. Сам он лихо блестел глазами, гордясь, что на глазах всего села будет сокрушать кулацкую крепость.
Ребятишки, умеющие тонко предчувствовать развитие событий, нагло и шумно облепили нижние окошки, заглядывая в дом Кадушкиных и делясь впечатлениями.
— Самовар на столе-то.
Матька Кукуй с сугроба заметнулся было на забор, да поверху хозяин наколотил мелких гвоздей — не враз одолеешь. Под смех толпы Кукуй упал с забора и прижал к губам окровавленные пальцы. Савелко Бедулев, наблюдавший за двором в щели заплота, завопил, выбегая на дорогу:
— Сам идет!
И верно: маленькие воротца распахнулись, и Федот Федотыч, в белой дубленой шубе, высокий, бледный и седоусый, выступил на улицу. Оглядел Мошкина и Жигальникова, людей чужого, не крестьянского обличия.
— Нешто дело это учиняете, товарищи представители. За это ведь по головке не погладят…
— Бросьте, господин кулак Кадушкин, прятаться за Советскую власть, — крикнул Мошкин и, скорый, в своем коротком пальтеце и тонконогий, сунулся во двор: — Умнов, открывай большие ворота. Хозяин, ключи от амбаров. Ключи, говорю.
— Это вы вовсе не с пути, гражданин хороший, — сказал Кадушкин и, подхватив легонького заготовителя за грудки, приподнял и что было сил торкнул спиной о воротный столб. У Мошкина что-то уркнуло внутри, а сам он тут же осел на землю и, заметнув голову, открыл залитый кровью рот.
— Теперь заходите, берите, — сказал Кадушкин и, откинув мешавшие ноги заготовителя, сам растворил большие ворота.
Мошкина подобрали и умчали в сельский Совет, куда быстро призвали Кирилиху, которая заставила ушибленного глотать лед и запивать его теплым молоком.
— Хана ему, девка-матушка, — шепнула Кирилиха Валентине Строковой. — Все осердье, должно, оборвано. Он теперь, суди, никакой не жилец.
Вскоре милиционер Ягодин и сопровождавший его Ванюшка Волк увели в контору артели Федота Федотыча Кадушкина. Ягодин тут же вернулся во двор Кадушкиных, а Ванюшка остался караулить Федота Федотыча и стал выпрашивать у него валенки, на которые были напялены большие высокобортные галоши, с широким красным рантом.
— Дяденька Федот, отдай мне свои пимы, а я тебе свои. Я ведь люблю тебя и вспоминать добром стану. Мне бы вот такую работу, как ноне летом, возле машин — вот те Христос, — и пить бы бросил и человеком бы стал. Это я возле тебя постиг, дядя Федот. Я в свои-то пимы стельки из сенца постелю. Тепленько тебе будет да мягонько.
Федот Федотыч безропотно сменялся пимами и все время был как в тихом забытьи. Вокруг глядел бессмысленно-расширенными глазами, то и дело пил холодную воду, сжимал голову черными ладонями и будто глубоко запавшее вспоминал:
— Видит бог, не так хотел. Не то на уме было. Бог свидетель, не то.
Умнов, Жигальников и прибежавший из конторы Ягодин вошли в дом. Яков Назарыч заглянул в кухню и увидел Любаву. Шепнул ей:
— Все откройте по-доброму, — тихонько и просительно сказал Умнов. — Хлеб все равно взять придется. Для вас оставим. А что произошло, в том вина старика.