Кадыр неожиданно резко вырвал из гармошки писклявый звук и зачастил скудную мелодию на одной тональности, украшая ее еще более частым перебором двух басовых ладов и вовсе не заботясь о созвучии. Держа гармошку навесу и наклоняя ее то в одну, то в другую сторону, он сыграл как бы вступление и вдруг, взяв медленный темп, запел своим слабым прерывистым и вместе с тем чистым голосом. Слова песни Кадыр не пел, а выговаривал жестко, с твердым родным акцентом, и песня то слабела, как бы совсем утихая, то поднималась, дрожала, и в этом строгом ритме угадывалась неодолимость вековечной судьбы с маленькими радостями и печалями.
Водочка бойкой недаром именовалась,
и недаром в песнях поется,
что в высшем месте она зачалась,
в природном месте родилась.
Казаки, мучную воду сваривши,
через трубы прогнавши, водку сделали.
С законом согласуясь, лекари, испробовав,
признали, что будет она — сердита и весела.
Высоким господам показавши и повелением укрепивши,
вызвали казачью команду в дремучий лес.
В узко сдержанных штанах, туго обтянутых сюртуках,
высоких фуражках да сафьяновых сапогах,
казаки дубовую лесину, одобряя и вокруг обходя,
звонко ударяя, срубили.
Лесину расколовши, пластью стесавши,
как песню, сложивши, как мех, скобливши,
собрали в железные пояски;
сквозь продырявивши, водку влили, шпон вбили.
Серебряной печатью с орлом запечатали,
а бочку — сороковою наименовали.
Широким разливом по черно-серебристым
перекатистым волнам, со скорым ветром, следуя
по восьми рукавам матушки-Лены,
укоренивши в судне, на дне из множества листвен,
с крепкими лиственничными сторонами, с тройным потолком,
с тяжелым якорем и парусным крылом повезли.
Имея при этом смотрителя с чином господина, писаря и
дюжего гребщика, молодцеватого кормщика, часового из солдат
и караульного из казаков.
И так-то на песок Якутского улуса своротили.
Ночью не спавши, днем не сидевши, к берегу пристали.
Последние стихи Кадыр уж не пел и не читал даже, а цедил сквозь зубы, и на большом оскаленном лице его темно блестели разгоряченные глаза. Дымная, душная изба, густо набитая людьми, молчала. Аркадий поглядел на разношерстный сход гостей, виноватых, бессловесных и потерянных перед песней, которую они поняли и не поняли, и сказал громко, чтоб слышали все:
— Как бы я мог подумать, Кадыр, что ты вот молодой, красивый, а на самом деле такой мудрый сказитель. Ей-богу вот. Я, Кадыр, в жизни такого не слыхивал.
— Ладно, ладно, Оглобелька. Я ведь нарочно для тебя тянул по-русски. Им спою потом, отдельно. — Кадыр подкладкой пиджака вытер вспотевший лоб и заулыбался, весь праздничный, блестя золотыми клыками. Татары тоже стали улыбаться, но никто из них не разговаривал, боясь сказать не то слово или опередить более достойного. Худобородый дед, захватив глаза рукою, раскачивался взад и вперед, будто молился. Молодой татарин, с заячьей губой и в шубе шерстью навыворот, остолбенело и бессмысленно глядел на Камилку, которая стояла у печки и плакала. Ласковое лицо ее, измазанное сажей, казалось совсем детским и смирным от слез. Осман, держа руки под мышками, изрядно осоловевший от бузы, все еще что-то уяснял, потом закипел с пьяной слюной на губах:
— Водка — шайтан, собака. Подушька кырпчом, кушак лыком переменил. Ых, пара бир. Высокам ниска делал. Кунчал башка.
Осман стал наливать в кружки бузу, и люди, глядя на его руки, стали переговариваться, вздыхать и чесаться. Ребятишки на нарах повеселели, взялись петь, подражая голосу Кадыра.
— Друк Оглобелка, кажи высем, — обратился к Аркадию Осман — глаза у него растаяли в слезе, — кажи, кидай, татырва, проклят водка, то выся пропади, пара бир. Ирбит, Перма, Москва — умнай свет куругом. Помогай надо татарам. Земля многа, неба многа, татара слепой, знай своя буза.