От сидевших рядом с ним дам — фрекен Бюлинд и фру Идберг — помощи не было никакой. Барбру Бюлинд сидела, как-то странно сгорбившись: скорее всего, она пыталась скрыть от взглядов гостей свою грудь с пришитой поверху фатальной пуговицей. Вид ее источал одно лишь постное уныние, а участие в общем разговоре ограничивалось выдавливаемой время от времени нервной улыбкой. Ева Идберг также думала только о своем: а именно — как бы лучше всего распорядиться всеми своими физическими и интеллектуальными ресурсами в разговоре с Министром, который, судя по всему, отдавал должное ее усилиям.

На другом конце стола напротив них в одиноком и мрачном величии восседал профессор Кристер Хаммарстрем. Не склонный к болтливости вообще, этим вечером он превзошел самого себя. Мысли его витали, по-видимому, очень далеко, и он обнаруживал свое присутствие за столом только нервным потиранием пальцев, перерабатывавших торт и булочки в птичий корм.

Больше всех за столом говорила хозяйка, она делилась с нами местными сплетнями и, казалось, совсем не замечала, что по крайней мере трое из гостей озабочены чем-то совсем иным...

Большой кусок торта с кремом заставил ее на минуту замолчать, и министр юстиции Маттсон зычным голосом затрубил:

— А как поживает наша бедная старенькая Беата?

Все взглянули на фрекен Бюлинд: та вздрогнула и очаровательно порозовела. Розовое очень идет к серому.

— Спасибо... Она поживает... хорошо.

Барбру Бюлинд была племянницей Беаты, и это, строго говоря, являлось единственным ярким фактом ее биографии. Назвав Беату «бедной и старенькой», министр юстиции, конечно, шутил| он отнюдь не имел в виду выжившую из ума и никому не нужную старушонку. Конечно, Беате было далеко за восемьдесят, но ее ни в коем случае нельзя было назвать ни бедной, ни ничтожной. Здесь, на острове, при всей жестокой в этом отношении конкуренции Беата Юлленстедт носила самое громкое имя. Она была вдовой всемирно известного шведского драматурга, лауреата Нобелевской премии Арвида Юлленстедта, чьи произведения и теперь, через двадцать лет после его кончины, ставились на главных сценах всего мира даже чаще, чем при его жизни. Знаменитый в свое время, ныне он считался равным Стриндбергу или даже превосходящим его талантом. Беата Юлленстедт жила по другую сторону шоссе в своем красном домике среди яблонь и кустов смородины уже более пятидесяти лет. Как я понимал, она считалась чем-то вроде национально-исторического памятника, который все чтут, но редко кто посещает.

Покончив, наконец, с куском торта, Сигне энергично и властно вмешалась:

— Дорогая Барбру, как ты можешь так говорить? Я была у нее только вчера, и вид у нее был ужасный. Она так похудела! Платье на ней висит, как на вешалке! Она сказала, что на этот раз не придет. Это впервые-то за многие годы!

По-видимому, собравшись с духом, Барбру Бюлинд возразила:

— Я не видела ее с начала недели, но в последний раз она показалась мне очень активной. И она сама говорила, что чувствует себя хорошо. Хотя все время сидела. А худой она была всегда.

Сигне испытующе, пристально взглянула на нее.

— Ты сказала, с начала недели? Тебе следовало бы посещать свою тетю почаще, Барбру! — голос Сигне звучал благодушно, но слова говорили сами за себя.

Наступившее молчание нарушил министр юстиции, спросивший у хозяина, что мешает ему отремонтировать дачу.

— Краска отслаивается, и я заметил на крыше по крайней мере пять разбитых черепиц. Ты знаешь, сырость проникает в фундамент очень быстро. И быстро распространяется по нему, — с удовольствием продолжал он. — Через несколько лет ты будешь жить, как в погребе.

— Вы не представляете, чего стоит содержать этот дом! — вздохнула Сигне. — То крыша течет, то нужно менять водосточные трубы, а потом снова протекает крыша. Мы пытались делать только самый необходимый ремонт, но и сэтим, как говорит Магнус, ничего не получается. У нас просто нет средств! А переезжать отсюда не хочется... Здесь все равно жить дешевле, чем в городской резиденции. Я говорю, губернатор в наше время обязательно должен быть богачом! — Сигне резко помешала ложечкой в чашке, и в голосе ее зазвучали по-настоящему горькие нотки. — И еще все эти обеды, все эти приемы! Я уж не говорю об ужасных налогах!

Она покраснела и поспешно взглянула на Министра, словно сказала что-то бестактное.

Я собирался взять еще сухарик, но, услышав о денежных затруднениях семьи, воздержался, и взгляд мой, оторвавшись от хлебницы, скользнул на сидевшего напротив Магнуса. Он внимательно прислушивался к тому, что говорит жена, и неожиданно я вдруг осознал, что всего лишь несколько раз в своей жизни видел на лице человека такую боль. Подобную гримасу я наблюдал только у попавших в отчаянное, безвыходное положение людей. Заметив, что я наблюдаю за ним, губернатор скорбно улыбнулся и принужденно-шутливым тоном сказал:

— Мне, наверное, нужно брать пример с одного моего коллеги. Многие годы он покорно разбазаривал свое состояние на представительские цели, но под конец ему это надоело, и он стал абсолютным трезвенником. С тех пор по причинам исключительно высоконравственным в его доме стали подавать лишь безалкогольные напитки. Когда и это его финансам не помогло, уже объятой страхом губернии было объявлено, что губернатор уверовал в учение Верланда и что отныне под крышей его дома будет приниматься только растительная пища. «Ты не представляешь, сколько фруктовой воды и моркови можно накупить всего на гривенник!» — восторженно говорил он мне. Когда, в конце концов, правительственная комиссия по сокращению штатов объявила, что его должность упраздняется, народ добровольно, по собственной инициативе, собрался на площади перед резиденцией: люди зажгли факелы и стали жарить свинину на импровизированных кострах — народ веселился, пил пиво и танцевал всю ночь до утра.

— Застрахуй все и сожги! — пробормотал министр юстиции и сделал жест рукой, который при расширительном толковании можно было отнести и к дому, и к саду. — Продать не удастся. Вряд ли найдется дурак, кто это купит. Возмутительно! — вдруг неожиданно громко, покраснев, сказал он. — Эти негодяи пощадили такую развалюху и сожгли мой туалет! Хотя напрасно они старались! Он опять уже стоит как новенький!

Тут я припомнил, что уже слышал о том, как возведенное им на даче удобство однажды стало добычей безжалостного огня. Министр юстиции выстроил свой наружный туалет весьма оригинально — в виде романского собора с куполом. Неудивительно, что его затея, к неописуемой радости самого Маттсона, вызывала у дачников и у окрестных жителей одно лишь отвращение.

— Не представляю, как можно поднять руку на такое уникальное творение — можно сказать, культурно-историческую достопримечательность! — продолжал возмущаться он. — На такое способен только отъявленный ханжа. Эти острова с выродившимся населением — отличная почва для самого отвратительного религиозного фанатизма. Нет, это сделал извращенец, абсолютный извращенец! Какой нормальный человек решится поджечь церковь?

Поскольку ответа на сей вопрос не последовало, судья фыркнул и продолжал:

— И кто из вас, черт побери, побывал у меня дома и увел ружье? Меня, конечно, радует, что вы не забываете о тренировках перед нашей традиционной стрельбой, это полезно, но...

Кажется, никто не слышал, как она подошла.

Потом это тоже стали воспринимать как знак сверхъестественности происходивших событий. Кто-то должен был услышать, если не ее шаги по дорожке — дорожка заросла травой, — то хотя бы стук палки.

Во всяком случае, она вдруг совершенно беззвучно появилась перед нами у угла дома рядом с порогом, ведущим на веранду. Дача постройки начала века и Беата Юлленстедт — они очень походили друг на друга. Годы не пощадили обеих. В дни, когда Беата еще была полна сил — а было это не столь уж давно, — я помню, это была высокая женщина. Теперь время так сильно согнуло ее, что она производила впечатление горбуньи. Белая с широкими полями шляпа скрывала серое, изъеденное до кости, похожее на череп лицо. Казалось, жизнь уже покинула его, и лишь жалкие ее остатки скопились в темных глазницах, смотревших на нас, как лужи с иссохшего ложа реки. Складки широкого рукава мотались вокруг худой жилистой руки, сжимавшей трость.