— Как он тебе? — спросил Ксенофонтов. — По-моему, ничего. И рост, и голос, и манеры… Бедную Таню можно понять.
— Так, — еле слышно проговорил Зайцев, словно боясь вспугнуть пугливую дичь. — Так… Но у него другой голос.
— Ничуть. Ты слышал запись, сделанную из дивана. А здесь голос, усиленный динамиками. И это… Ты не голос слушай, слова…
— При чем тут слова! Он рассказывает старый анекдот про алкоголика, который выдавил в чай канарейку, приняв ее за лимон… Я слышал эту историю лет тридцать назад!
— Старик, я ведь не первый раз его слушаю, не первый концерт отсиживаю. Значит, так… Ты хотел знать фамилию… Она написана на афише у входа. Буквы — по метру каждая. Портрет расклеен по городу на всех щитах. Он там не очень похож, но узнать можно.
— Неужели это он…
— Сегодня скорее всего ты брать его не будешь… Пусть повыступает, денег заработает, публику опять же подводить нельзя — билеты раскуплены на неделю вперед. Да и Вова… Наверняка его телефон в записной книжке этого остряка. Хочешь, и Вову найду, а?
— Не надо, — твердо сказал Зайцев.
На этом разговор закончился, поскольку на друзей зашикали со всех сторон, кто-то даже похлопал их сзади по плечам, и они замолчали. В антракте Зайцев бросился к междугородному телефону, потом рванул в местное управление внутренних дел, дал какое-то очень важное поручение парню, которого привез с собой, и в конце концов остался в городе на ночь. А Ксенофонтова на машине отправил домой. Помня о неразговорчивости водителя, тот устроился на заднем сиденье и всю дорогу проспал.
За две последующие недели Ксенофонтов полностью восстановил свою репутацию и работоспособность. Он сдал ответственному секретарю несколько тысяч строк очерков, репортажей, фельетонов, чем заслужил полное прощение редактора. Нашлась и девушка, которую он совсем было позабыл-позабросил в пылу криминальных своих похождений. Она тоже простила его, поверив на слово, что его столь долгое отсутствие не связано с изменой. Она, как и прежде, звонила Ксенофонтову, делилась немудреными своими секретами, он кивал, думал над названием очередного очерка, и как-то сама по себе назначалась встреча на девятом этаже. Время бежало быстро, и Ксенофонтов почти забыл о недавнем своем приключении, а вспоминая о нем изредка, тут же обращал взор к светловолосой девушке, тем более что в такие моменты она почему-то неизменно оказывалась рядом. Что-то подсказывало ему — вот-вот должен появиться Зайцев, пора ему уже разобраться с этими шалунами Сашей и Вовой. Если произошла ошибка, Зайцев очень быстро убедился бы в этом, а уж коли не звонит, не корит, не насмехается, значит, все правильно, рассуждал Ксенофонтов, и сладостное тщеславие растекалось по его душе.
Зайцев позвонил утром, перед работой.
— Слушай, — сказал он, — который час?
— Где-то… половина девятого.
— А точнее?
— Сейчас… Двадцать семь минут.
— Можешь выбросить свои часы в окно. Они отстают. На три минуты. Тебе наш начальник выписал новые. Именные. Понял?
— А чем они лучше?
— Ты не знаешь? Именные часы могут спешить, отставать, могут вообще не идти, все это неважно, поскольку твои опоздания воспринимаются не как оплошность и разгильдяйство, а как каприз. Простительный каприз, более того — лестный для людей, которые ждали тебя лишних полчаса, час, сутки!
— Старик! — восхищенно закричал Ксенофонтов в трубку. — Ты становишься живым человеком. Вот что значит общаться с…
— Мне приятно выглядеть в твоих глазах живым человеком, но пива в городе нет. Заводские линии разобрали на куски и собираются сделать из них нечто нефтеперегонное.
— Ты искал для меня пиво?
— Искал, заказывал, просил… В одной пивной даже обыск провел. Все напрасно. Говорят, осталось всего несколько стран, где еще не утерян секрет его изготовления.
— Полагаешь, я… заслужил? Ты взял Сашу?
— И Вову тоже.
— Они признались?
— А куда им деваться! Голос оставляет такие же отпечатки, как и пальцы, даже рисунок похож. Осталось взять твои показания.
— О! Обожаю давать чистосердечные показания. А сколько светит Саше и Вове?
— Много. Мы можем и не дожить до времени их освобождения. Если с ними не поступят иначе.
— Как это грустно, старик… Если я правильно понял, ты собираешься вечерком заглянуть в гости?
— Если я правильно понял, — усмехнулся Зайцев, — ты не возражаешь?
— Всегда рад, старик, всегда рад!
На этот раз журнальный столик был накрыт чем-то цветастым, на нем стоял чайник, две чашки и лежали четыре кусочка сахара. Два кусочка возле одной чашки и два кусочка возле другой.
— Извини, с сахаром нынче туго. — Ксенофонтов развел в стороны длинные руки. — Самогонщики проклятые все сладкое расхватали, а ты им позволяешь, не привлекаешь к суровой уголовной ответственности.
— Всех не перевешаешь, — вздохнул Зайцев, опускаясь в кресло.
— Зачем же всех! — Ксенофонтов вскинул руки вверх. — Вовсе не обязательно…
— Остановись. Вот так. Садись. Налей мне чайку, себе налей. Вот. И начинай с богом.
Друзья с удовольствием выпили по чашке отвратительного пойла, отдающего не то сырым веником, не то старой пенькой, добавили еще по полчашки, испытывая все то же неизъяснимое наслаждение, поскольку давно уже стерлось в их памяти воспоминание о настоящем чае, о его цвете, запахе, вкусе, и давно уже любую подкрашенную, подогретую, подслащенную жидкость все называли чаем.
— Скажи мне, кто такой Вова? — спросил Ксенофонтов. — А то у меня подозрение, что он тоже из концертной бригады.
— Тут ты крепко ошибся. Он не из этой бригады, он из соседней. Они колесили по стране примерно параллельными курсами. Да, вот тебе часы от начальника… Он хотел вручить в торжественной обстановке, в красном уголке, но я сказал, что ты будешь стесняться, и он поручил мне. Тут и надпись… «Товарищу Ксенофонтову за выдающиеся успехи в борьбе с преступностью». Как звучит?
— Сам сочинил?
— Конечно.
— Это чувствуется. — Ксенофонтов взял часы, повертел их перед глазами, отложил в сторонку. — Рад служить. Много доволен. Благодарю за доверие. Счастлив. Этого достаточно?
— Вполне. Итак?
— Все очень просто, Зайцев, все очень просто… Как тебе известно, вещи обладают голосами…
— Ты имеешь в виду магнитофонную ленту?
— Нет, — поморщился Ксенофонтов. — Какую ленту… Ты слышишь голос вот этой скатерти? — Он поднял за край цветастую накидку.
— А какой у нее голос… Никакого голоса.
— Господи, да она криком кричит! Дает тебе важные свидетельские показания. Она говорит, что ее хозяин, то есть я, холост, лишен домашнего тепла, женской заботы. Она, эта занавеска, извиняется перед тобой, что вынуждена столь неумело исполнять роль скатерти, что ее призвание висеть у окна и радовать твой глаз, а не желудок. Она доносит тебе, что ее хозяин ленив, никак не соберется простирнуть эту тряпку или хотя бы отнести в прачечную, сообщает, что платят журналистам маловато и купить пристойную скатерку, чтобы порадовать друга любезного, они не могут. Она и о себе рассказывает, о том, что когда-то висела на окне, выгорела местами, обязанности скатерти выполняет не первый раз, что хозяин ее пьет с гостями не только этот прекрасный чай — вот пятно от вина, вот еще какое-то, требующее специального лабораторного анализа. И так далее. Я мог бы тебе весь вечер пересказывать все, что она хочет сообщить о себе, обо мне, об окружающем мире. У нее столько мыслей, столько наблюдений, выводов…
— Пожалуй, не стоит, — с некоторой растерянностью в голосе произнес Зайцев.
— А помнишь историю с анонимкой? Помнишь, как отчаянно визжал знак препинания? А как истошно взывали к моему благоразумию подобранные на дороге полусотенные? Вот только не пожелал я их услышать, не счел. Это горько, Зайцев, но иногда мне кажется, что и ты слышишь только собачий лай, команды начальства да вопли потерпевших.
— Красиво, — кивнул Зайцев. — Дальше.
— Видишь, как получается… Когда я сообщаю тебе о какой-то чепухе, ты прямо весь светишься от внимания, когда же я говорю о главном, ты пропускаешь это мимо ушей, полагая, что я занимаюсь словоблудием. Только что я сказал тебе самое существенное — прислушайся, удели внимание кофейной чашке, расположению шашек на доске, складкам на мятой анонимке, и перед тобой откроется удивительный мир…