Изменить стиль страницы

Буянка, взлаивая и повизгивая, норовит лизнуть Артамона в ус, пока отирает он сапоги вересовыми ветками. Из-за двери доносится разговор. Сам-то хозяин не говорун, ясное дело, балаболят по празднику завсегдатаи кузнецовские Макар да Емелька.

С порога шибает привычными, притягательными с детства запахами: зябким, першливым — железных опилок, ядреным — мездрового клея, горьковато-смолянистым — дегтя. Прибавился нынче, однако, какой-то незнакомый сладковато-дурманящий запашок. Вон оно что — Сидор Дубасников малюет, уговорил все же Егора украсить дрожки росписями. Егор Григорьевич, не охочий до разных веселостей и нынешних мод, не сразу на это согласился, главное для него было в механизме кареты. Однако, поразмыслив, принял помощь Дубасникова, зело поднаторевшего на цветастых лаковых росписях, — чай на дрожках не по староверческим скитам ездить, в столицах барин станет кататься.

Хоть и виделись с утра, вместе ходили помянуть родню на Выйское кладбище, кланяется Артамон всей честной компании. Повернул крестный черную бороду, указал Артамону на его постоянное место у верстака, за тисами. Скоро уж потеплеет, переберется Егор Григорьевич в сараюшку возле своей кузенки, где хранится и крупный инструмент, и железные заготовки, станина и колесная часть дрожек. А пока — в тесноте. Жена Егорова, тетка Акулина, бывает, ворчит, да мирится, в открытую супротив Егора сказать не решается, но в светлую горницу в грязном не пущает. Вот и сейчас чистоту наводит.

— Настя! — приказывает приемной дочери. — Хватит в окошко-то зырить, возьми-ко голик да прибери у отца под верстаком!

Много занятного в доме Егора Кузнецова. Не дом — мастерская. Уж годов, почитай, не менее десятка ковыряется крестный над дрожками. Прошел тут Артамон и кузнечное мастерство, и в слесарном поднаторел. Благо разрешено Кузнецову Нижнетагильской конторой и самим Николаем Никитовичем Демидовым заниматься делом не токмо в заводе. Прежние заслуги в железоделательной машине, и в водоотливном устройстве, и в астрономических часах, и в таинственных замках для барских ларцов — все зачлось, помнится. Да и стар Егор Кузнецов, уж нелегко ему заводских учеников наставлять, давит цеховой воздух, дыхала на полдня не хватает…

Многое было придумано, многое построено, все своим умом да на деревянных модельках. А волюшки все нет. Платят Демиды наличными, «спасибо» в письменах выражают, о воле же словом не обмолвятся. А жила еще в Егоре надежда, слабо, как уголек, тлела, подумаешь, как подуешь, уголек-то огоньком и затрепещет. С юных лет засело — выбиться из вечноотданных, вырваться из тягла крепости. Иной раз мнится Егору: вдохнет он вольного-то воздуху — всю копоть, в груди накопившуюся, враз и выхаркнет!

Как об стену бьется Егор о демидовскую крепость. Эвон когда еще выиграл в споре с иноземцем Шталмером, катальную машину соорудив… Куда там! Только и ответил Демид, мол, постройка оной коштовата, дорога будет, да и вообще не воспарять, дескать, в высшие феерии. Уж который заход делает Егор, а воля-то все утекает. Чудный мастер, говорят, да дыра в горсти, ни богатства, ни воли. Последняя надежда на дрожки удалые. Будет мастеровой Егор Григорьев Кузнецов, прозывающийся в заводе Жепинским, просить награду не токмо себе — всему семейству запросит. Есть еще сила, и задумки тайные имеются, сколь добрых дел можно наворочать. А коли самому не судьба, хоть родня на воле порадуется, из Артамона козлиная-то дурь уйдет, добрым мастером парень станет, только пока ему про волю ни-ни, ни слова.

«А ведь с чего начались у крестного дрожки, — думает Артамон, — то и дивно, что не с колес, не с обшивки, кою расписывает Сидор, — с особой штуковятины, с верстомера». И будто подслушал Артамоновы мысли Емелька-инвалид. То ли в самом деле бестолковый, то ли прикидывается, в коий-то раз спрашивает:

— А чего их, Егорий, версты-то, отмерять, чай, давно уж перемеряны…

— То-то, дурья твоя башка, — шутейно лупит его по уху другой инвалид, Макар, тоже из гренадеров суворовских, — а как да вновь турок Расее угрожать начнет, а как опять в поход двинемся по незнакомым местам — спомни-ко, чудило, каки у Суворова карты были, каки, слышь, переходы, разве не важно было версты-то вымерять? Да и нашему барину в путешествиях али даже в прогулках…

— Оно конечно… Только как же мертвый предмет версту обозначит?

— Колесо-то, распрями его, один путь проходит, — глухо говорит Егор, — как ни крутись… Вот железка-то стучит по спице, первую цифирь и покажет стрелка в одном оконце, во втором — путник уж версту отметит, и колокольчик ему об ентом напомнит, в третьем — десяток верст выскочит.

Емелька что-то мычит, кивает, понял, мол. Артамон теребит молодую кудрявую бороду, зажимает в тисы медную заготовку. Решил дядя Егор украсить карету празднично и узорно, вот и стрелки циферблатные должны быть фигурны, по шаблону заточены, может, еще и позолотит их крестный.

Малюет свое Сидор, молчит, не любит он во время работы разговоры вести. Да вдруг нарушает молчание:

— Эх, Егор, всем ты взял, да не баское у тебя прозвище-то…

— Малюй знай, господина Демидова крепостной. Они прозвали, имя и срам.

— Егорий, — смеется розовыми деснами Емелька, — а пошто тебе Демиды кличку-то эту прилепили?

— Не мне одному… с брательником Иванкой еще схлопотали. Он ведь и выдумал в слободе в чугунные зады стукаться. Мальцами еще были. Так же вот травень подходил. Раскачивают меня заводские-то да во всю глотку поют «нашему барину в зад кол вобьем…». Барин-то, как на грех, и окажись рядом, как из-под земли вырос, дьявол. А про Акинфея не мне вам сказывать, Николай-то Никитич рядом с дедом своим Акинфеем — шелковый. Ну вот. Все так и смолкли. А Иванка-то на карачках стоял, не видит, значит, Демида-то, дальше базлает… Когда увидел, поздно было. Акинфей-то побелел, палку поднял. Сбоку причиндалы подлащивают: «Прибей, мол, Акинфей Никитич, смерда дерзкого!» Медленно опустил Акинфей палку, только и сказал: «Будешь отныне, холоп, и вся родня твоя с прозвищем — Жепинские». Причиндалы заегозили, заулюлюкали. Ушел барин. С той поры вот…

— Значит, — беззвучно смеется Емелька, утирая слезу, — и Ванятку, и всю твою родню так и припечатал навечно Акинфей-то, ох-ха-ха…

— Ты чего же, Емеля, — вступается Макар, — людям позор да помеха, а тебе смех да потеха?

— Не трогай его, — покашливает Егор, — последний-то смех слаще первого. Поглядим еще, кто посмеется.

Тут Макар ловко достает своей единственной рукой из-под верстака штоф, выдергивает зубом затычку.

— Эй, Сидор, примешь али как?

— Не дергай его, — бурчит Егор, — и Артемону не вздумай, он уж который день…

— Ну что же, Емельян, нам с тобой боле достанется, прими-ко, гренадер, деревянную-то ногу к ненастью не ломит!

Старик моргнул Артамону, мол, и тебе незаметно плесну. Хозяину же не предлагает: не уважает Егор сивухи, верен старозаветным наказам, не терпит новых греховных мод, особливо зол на табак, не держит в хозяйстве и чертова земляного яблока.

— Был бы ты, Егор, не демидовский, далеко б пошел, — сочувственно говорит Макар.

— А я и не демидовский. Без закону все село и деда мово приписали к заводу.

— Чей же ты?

— Чей-чей! Божий человек, заводской, российской, уральской! Хоть и числюсь под Демидом. Вона и Артемон наш — тоже новой породы, тагильской. Сивуху лакать не будет, в люди выйдет. Ох, не блазнитесь вином-то, робяты…

Помолчали.

— Настена! — позвал Егор.

Мигом сунулась Настя в печь, достала чугунок со свекольными паренками. Акулина зашевелилась, откинула холстинку с пирога, початого еще утром, отвернула верхнюю корку, из-под которой засеребрились красноперые гольянские окуньки.

— Хватит блекотать-то, Макарей. Сидор, уймись, глони с мужиками. Помянем родителей наших, царствие им небесное, вечный покой. Айда к столу, в горницу.

…Погостевав, ушли мужики по домам. Только за порог переступили, только щеколдой звякнули, тут и пошел все время молчавший Артамон по избе вприсядку: