Изменить стиль страницы

Спустя несколько лет над гробом критика Федора Левина, выставленном в писательском клубе, судорожно рыдал юноша с бледным интеллигентным лицом. У Федора Марковича не было сына, и литературовед Е. Эткинд спросил шепотом, кто он, этот юноша. «Это сын военного следователя — того, который в свое время спас Левина от расстрела, — объяснили Эткинду. — Потом они всю жизнь дружили семьями».

Гордый добряк с обвислыми щеками мистера Пиквика и библейскими глазами никогда не боялся литературных сановников. Даже самых опасных завсегдатаев Лубянки. Он не сделал им уступки и здесь, в писательском клубе.

…Низкий добрый гудящий голос Федора Левина стал суше. Потерял доброту:

— Есть решение Правления Союза писателей издать собрание сочинений Гроссмана. Однако его не издают. Живые из года в год оттесняют мертвых. Недаром говорится, — Левин обвел нас своими мудрыми глазами, в которых стыла печаль, — недаром говорится: собаки боятся и мертвого льва.

Константин Симонов торопливо закрыл этот полусекретный «вечер памяти» не обращая внимания на чью-то поднятую руку и на то что список желающих выступить не был исчерпан: собаки боятся и мертвого льва.

В Москве воздвигнуто два мавзолея Ленина. Один — на Красной площади — гранитная опора сталинщины — не сходит со страниц газет. Второй известен только читателям самиздата: Василий Гроссман воздвиг свой мавзолей Ленина — усыпальницу Великому Злодейству в быту скромному непритязательному почти человечному… Расчетливо рукой мастера отработанные сюжетные ступени ведут его к вершине откуда и открываются кровавые горизонты.

Будем подыматься по сюжетным ступеням мавзолея воздвигнутого Василием Гроссманом.

Возвращается из лагеря герой повести «Все течет» Иван Григорьевич. В купе поезда еще трое. Два благополучных чиновника из столичных учреждений и подвыпивший прораб, откровенные рассказы которого вызывают у них гнев.

Благополучные чиновники с их своекорыстной «слепотой» и злобой — первая сюжетная ступенька — не что иное, как своеобразная экспозиция образа Николая Андреевича, брата главного героя — серенького пугливого чиновника от науки, человека незлого, осторожного, которому тем не менее погром в науке оказался на руку; выдвигают на место уничтоженных талантов его серенького…

…«Да, да, в преклонении, в великом послушании прошла его жизнь, в страхе перед голодом, пыткой, сибирской каторгой. Но был и особенно подлый страх, — уличает его и вместе с ним все нынешнее чиновничество Василий Гроссман, — вместо зернистой икры получать кетовую. И этому икорному подлому страху служили его юношеские мечты времен военного коммунизма — лишь бы не сомневаться, лишь бы без оглядки голосовать, подписывать. Да, да, страх за свою шкуру питал его идейную силу».

Эта фраза убийственно точна. Когда я слышу шаманские заклинания или проклятия А. Чаковского и других чиновников от литературы на страницах «Правды» или во время их зарубежных вояжей, я неизменно вспоминаю Василия Гроссмана: «Страх за свою шкуру питал его идейную силу».

Обобщенный образ чиновничества — первые ступени сюжета — кажутся экспозицией-контрастом образа лагерника Ивана. Этого ждешь. Это и следует по всем канонам традиционной драматургии.

Однако Василий Гроссман рвет с канонами. Все задумано сложнее беспощаднее неожиданнее…

С главы 7-ой это становится уже очевидным. Глава открывается словами: «Кто виноват кто ответит?»

«А где вы были?!» — именно это кричали Хрущеву, Микояну и другим сановникам на всех собраниях, где они скороговоркой касались преступлений Сталина. Василий Гроссман и начинает исследование как бы с этого вскрика вырывавшегося из груди каждого.

Но странное дело, в этой главе о стукачах о наветах, в которой автор беспощадно выпотрашивает стукачей, выворачивая их наизнанку, как тряпичные куклы, он не выносит им приговора, почти жалеет иуд, пытается их понять…

А понять — простить. Во всяком случае снять часть вины. Откуда вдруг этакое всепрощение тем, кого не прощали ревущие от гнева собрания 56 года? Чего пытается добиться Василий Гроссман? Он хочет, чтоб люди подняли головы. Видели дальше… Нет не случайна эта как бы вставная главка о стукачах-жертвах обстоятельств, отвратительных жертвах, но — жертвах. Это — новая ступень сюжетного восхождения к истокам зла…

Новая ступень — это казалось бы совсем иная тема. Новый ракурс. Новый социальный срез. Кладбище суровой школы — так названы главы об организованном Сталиным в 30-х годах голоде на Украине.

«Область спускала план — цифру кулаков… а сельсоветы уже списки составляли, — рассказывает женщина полюбившая Ивана. — Вот по этим спискам и брали… не в том беда, что, случалось, списки составляли жулики. Честных в активе больше было, чем жулья, а злодейство от тех и других было одинаковое. Главное, что все эти списки злодейские несправедливые были…»

К еретическому вражескому выводу с точки зрения официальной морали пришла простая женщина, сдающая комнату бывшему лагернику. Как и вся Россия, она начала думать:

«Почему я такая заледенелая была? Ведь как люди мучились, что с ними делали! А я говорила: это не люди, это кулачье… кто слово такое придумал: кулачье? Неужели Ленин? Какую муку принял! Чтоб их убить, надо было объявить: кулаки — не люди. Вот так же, как немцы говорили: жиды — не люди. Неправда это! Люди! Люди они! Вот что я понимать стала. Все люди!»

Устами «расколдовавшейся» женщины раскрывается механизм тотального обмана, страшного в своей всепроникающей простоте: режим лишь подтасовывает слова. Палаческая отмычка едина: сегодня одни — не люди, завтра — другие…

Другими в те годы были не только кулаки.

«…думали мы, что нет хуже кулацкой судьбы. Ошиблись! По деревенским топор ударил, как они стояли все, от мала до велика. Голодная казнь пришла…

Кто убийство массовое подписал? Я часто думаю — неужели Сталин? Я думаю, такого приказа, сколько Россия стоит, не было ни разу. Такого приказа не то что царь и татары, и немецкие оккупанты не подписывали. А приказ — убить голодом крестьян на Украине, на Дону, на Кубани, убить с малыми детьми. Указание было забрать и семенной фонд весь. Искали зерно, будто не хлеб это, а бомбы, пулеметы…

Вот тогда я поняла: первое дело для советской власти — план… А люди — ноль без палочки».

Я думаю, что в мировой литературе нет страниц столь ужасающих, столь пронзительно, до содрогания впечатляющих и столь необычных: даже в варварские эпохи так не поступали с врагами, ныне так обошлись со своими крестьянами, со своими вековыми кормильцами. Удивительно ли, что Россия вот уже десятки лет шарит в поисках хлеба по чужим закромам?

Исповедальная манера изложения и мучительное, на наших глазах, постижение истины женщиной, освобождающейся, вместе со всей Россией, от сталинского наваждения, может быть, более всего свидетельствует об умении Василия Гроссмана держать руку на духовном пульсе России.

«Завыло село — увидело свою смерть. Всей деревней выли — не разумом, не душой, а как листья от ветра шумят, как солома скрипит… Мне один энкаведе сказал: «Знаешь, как в области ваши деревни называют: кладбище суровой школы». «Старики рассказывали: голод бывал при Николае — все же помогали и в долг давали, и в городах крестьянство просило Христа ради, кухни такие открывали и пожертвования студенты собирали. А при рабоче-крестьянском правительстве зернышка не дали, по всем дорогам заставы и войска, милиция, энкаведе; не пускают голодных из деревень, к городу не подойдешь… Нету вам кормильцы хлеба».

Мы поднялись в своем сюжетном восхождении на предпоследнюю ступень. Прошли по ней, холодея от ужаса, возможно впервые осознавая до конца, сколь антинароден режим, возникший под народными знаменами. И пожалуй, лишь тогда становится понятным, что наше как бы тематически разнородное, со «вставными» главами восхождение — целенаправленно.

Все написанное ранее — страшная экспозиция приговора, вынесенного автором главному виновнику Зла. Вселенского Зла, которое обрушилось на Россию, как океанские цунами на берег, смывая все живое.