«Кто сумасшедший?» — спрашивают братья Медведевы в одноименной книге: КГБ ведет себя по законам уголовного мира, как известно, сторонящегося гласности…
Иначе быть не могло: генеральная линия осталась прежней. Точнее и образней других это выразил Валентин Мороз в главе «Оргия на руинах личности»: «Сталин не признавал кибернетики. И все же ему принадлежит в этой области выдающаяся заслуга; он изобрел запрограммированного человека. Сталин — творец винтика…»
В 1946 году Виктор Некрасов выступил в «Окопах Сталинграда» против превращения людей в винтики. Спустя двадцать лет историк Валентин Мороз, загнанный в окопы другой войны, свидетельствует уж об оргии на руинах личности:
«Выросло поколение людей из страха, и на развалинах личности была воздвигнута империя винтиков… Винтик будет стрелять в кого угодно, а потом по команде бороться за мир… Пустой человек — вот главное обвинение против деспотии и неизбежное ее порождение». Это хуже чумы. «Чума убивает без разбора а деспотизм выбирает свои жертвы из цвета нации», — писал Степняк-Кравчинский.
Подцензурная литература поставила больной вопрос — самиздат ответил на него даже из-за тюремной решетки — открыто…
Так начался новый процесс — взаимовлияния подцензурной литературы и самиздата, влияние не столько формы, сколько бесстрашной мысли. Влияние тем более бесспорное, что многие книги профессиональных писателей, широко известных на Руси, вдруг провалились, как пушкинский каменный гость, под землю и… явились миру запретным плодом — самиздатом или тамиздатом.
6. Известные писатели, отброшенные в самиздат: Василий Гроссман, Александр Бек, Лидия Чуковская
Паводок тюремной прозы, позволивший сравнить нравственность, дней прошлых и нынешних, приоткрыл духовные низины, в которые низринуто советское общество: «лагеря — зеркало России».
Книги о сегодняшних лагерях как бы загрунтовали холст, на котором уже иначе смотрелись и картины профессионалов; стали фоном работ художников, своим творчеством вызвавших переворот в сознании поколений — даже старшего поколения, которое самиздат неизвестных имен и с места б не сдвинул; многие старые коммунисты и даже коммунисты-лагерники не хотели признаться самим себе в духовном банкротстве режима.
Они охотно подхватили государственное лопотание о «возврате к ленинским нормам». Их, впитавших почтение к авторитетам вместе с молоком матери, мог заставить трезво взглянуть на самих себя только признанный ими самими советский патриот, рыцарь без страха и упрека. Авторитет!
Такими авторитетами стали для многих старейшие писатели: Василий Гроссман, Александр Бек, Лидия Чуковская, — отброшенные властью в самиздат.
Пожалуй, успешнее всех выскреб иллюзии и ложь, укоренившиеся в широчайших кругах советской интеллигенции, Василий Гроссман.
Он знал, что умирает, и — торопился. Писал известное теперь всему миру «Все течет»… Конфискация романа «За правое дело» и циничные слова секретаря ЦК Суслова о том, что роман «можно будет опубликовать лет этак через двести — триста», не оставляли сомнения в том, что писателя решили уничтожить.
В. Гроссмана хоронили под охраной, словно он мог сбежать. Так же, как позднее Илью Эренбурга и Корнея Чуковского. Охрана каждый раз была столь серьезной, что когда, например гроб с телом Корнея Чуковского опускали в могилу неподалеку от могилы Б. Пастернака и мы сняли шапки, я увидел вдруг с пригорка переделкинского кладбища людей, не успевших получить приказа снять шапки. Могилы и нас, обнаживших головы, окружали два плотных кольца шапок…
А рядом на шоссе стояли милицейские автобусы с подкреплением.
Василий Гроссман все же успел ответить своим убийцам выстрелом. (Так и говорили в Союзе писателей: «Приоткрыл крышку гроба и — врезал…»)
Каким он был человеком — Василий Семенович Гроссман, которого вот уже много лет советское руководство боится как огня?
Я видел его всего несколько раз: даже словом не перекинулся; в отличие от Константина Паустовского он не имел учеников. Жил одиноко, особенно в последние годы после конфискации романа…
Пожалуй, наиболее полное представление о нем как о человеке сложилось у меня на вечере, посвященном памяти Василия Гроссмана.
Был декабрь 1969 года. Со времени смерти Гроссмана прошло пять лет. Предстоящий вечер «засекретили». Никого не оповестили. Я узнал о нем случайно, как почти все заполнившие Малый зал клуба писателей.
В один и тот же час в Большом зале клуба началось выступление лучших актеров СССР, певцов и комедиантов. Все было сделано для того, чтобы отвлечь людей от Малого зала где какие-то старики о чем-то бубнят…
После студенистого выступления председателя полусекретного «вечера памяти» Константина Симонова взял слово генерал Ортенберг, главный редактор газеты «Красная звезда» во время войны. Он не заметил или не захотел замечать нервозности устроителей. Он говорил, что думал. С солдатской прямотой. «Василий Гроссман, — сказал он, — был до застенчивости скромен и — упорен до умопомрачения. Это было одно из самых нужных его качеств, как показало время». Нет, конечно, генерал не имел в виду повесть «Все течет». Может быть, он даже не знал о ней. Он рассказал, как Василий Гроссман, вернувшись из Сталинграда, где побывал и в окопах, и в штабах попросил у него, редактора, два или три месяца, чтобы написать о пережитом.
Это было неслыханно! Корреспондентам дают на очерк два-три часа, большинство передает сведения по телефону. А тут… Генерал возмутился до глубины души. Но какой — то внутренний инстинкт заставил его преодолеть свое генеральское самолюбие и дать время.
Так появились в 1942 году очерки Василия Гроссмана «Народ бессмертен», которые задали тон фронтовой литературе. Нет, в них не было всей правды, ее, правду, конфисковывали и восемнадцать лет спустя. Однако фальшивое бодрячество полевых, подтасовки корнейчуков перестали наводнять газеты.
Как резко увеличивается осадка груженного корабля, так и у фронтовой литературы резко увеличилась «осадка в жизнь».
Военные очерки принесли Гроссману всероссийскую славу, — его любили и рафинированные интеллигенты, и семьи погибших, впервые из работ Гроссмана узнавшие об аде, унесшем их близких.
Величание Гроссмана отставным генералом вызвало легкую панику. Оно не было предусмотрено, величание… Константин Симонов немедля дал слово трупоедам.
Никогда еще трупоеды не разоблачали себя так, как в этот день, вспоминая, как Василий Гроссман относился к ним.
Евгений Долматовский назвал Гроссмана человеком желчным, неприятным, каменно-замкнутым.
А как ему было не замкнуться от негодяя и «ортодокса» Евгения Долматовского?.. Художник-карикатурист Борис Ефимов, брат уничтоженного журналиста Михаила Кольцова, смертельно запуганный, сломленный льстивый толстяк воскликнул с очевидной всем искренностью;
— С Гроссманом невозможно было работать! Он не выносил ни единого слова лжи…
Тут даже Симонов не удержался, пожевал губами, скрывая в усах улыбку.
Только в самом конце вечера был допущен к микрофону друг Василия Гроссмана: пришлось все же и другу дать слово. Чтоб не было скандала. Старый, с обвислыми багровыми от гнева щеками, битый-перебитый во всех погромах литературовед и критик Федор Левин сказал в лицо Долматовским устало и спокойно, что Василий Гроссман был надежным другом — в дружбе ненавязчивым, стеснительным; и он был обаятельным, остроумнейшим человеком, душой компании. Только перед смертью он стал молчаливым и замкнутым.
Президиум слушал Ф. Левина, поеживаясь от растерянности и испуга.
Федора Левина пытались расстрелять еще во время войны по ложному доносу поэта А. Коваленкова.
Во время космополитического погрома Федору Марковичу немедля вспомнили о том, что ему почему-то не понравилась книга А. Макаренко «Флаги на башнях»; «Вы убили Макаренко!» — вопили профессиональные палачи. Теперь они обмирали от страха, сидя за большим столом президиума: а ну как назовет каждого из них поименно!