Изменить стиль страницы

Вспоминая многочисленные эпизоды: карту Харькова, портреты Сталина и Джека Лондона, ширяевское «Всех нас держит…» и другие подобные, мы отчетливо понимаем, что Виктор Некрасов судит в те страшные годы не подсудное никому — сталинские методы, сталинских выучеников, которых олицетворяет образ Абросимова. И — прозрачно намекает, слишком прозрачно, чтоб уцелеть, кому обязана Россия гибелью двадцати миллионов человек…

Итак, четыре живых слоя… На поверхности — военный быт и народный героизм, а в самом низу — глубоко запрятанный бунт против человеконенавистнической идеи «человека-винтика», за здравие которого только что поднял тост «великий организатор наших побед товарищ Сталин».

Если дозволено сравнивать мужество двух писателей, рванувшихся навстречу огню, — Казакевича и Некрасова, — думается, армейский разведчик Казакевич отчетливее представлял себе, что его ждет. Виктор Некрасов в те дни напоминал мне счастливого киевского парубка, который выскочил на лесную опушку, не ведая вполне, что опушка эта — минное поле.

Но он, Виктор Некрасов, оказался покрепче. Казакевича — сломили. Виктора Некрасова — нет. До самого последнего часа — нет. Когда выхватили из рук перо, изъяли, арестовали все написанное, скрутили руки писателю — он вырвался в эмиграцию. Вырвался — продолжать бой…

* * *

Хотелось бы здесь поставить точку. Заманчиво поставить.

Но тогда останется в тени главнейший вопрос, который не вправе обойти исследователь литературы сопротивления. Тем более книг, увидевших свет на закате сталинской эры, когда уже почти все чувствовали себя как бы в колонне зэков: «шаг влево, шаг вправо — считается побег. Конвой стреляет без предупреждения…»

Как вообще могли появиться такие книги? К каким приемам, намеренным или полуосознанным, прибегали авторы, чтобы обойти — нет, не главных редакторов типа Твардовского или Вишневского, которые все понимали и, порой рискуя головой, помогали таким книгам пробиться к читателю; как удавалось обойти даже военную цензуру, — а все книги о войне непременно посылались, кроме обычной политической цензуры, Главлита, еще и в военную, чтоб автор повести или стихотворения не выболтал ненароком военной тайны. Как удавалось антисталинским книгам прорваться сквозь оборонительные полосы сталинской цензуры?..

На это существовали свои нехитрые приемы, которые вдумчивый читатель в России прекрасно знал.

Они были нехитры, немудрящи, эти приемы, как немудрящи были запреты, наглядные, как забор из колючей проволоки.

1. «Не обобщать!»

Какие могут быть обобщения, когда у нас не как у людей! — как бы заранее предупреждает Виктор Некрасов со своей жестковатой усмешечкой.

«Не везет нашему полку. Каких-нибудь несчастных полтора месяца только воюем, и вот уже ни людей, ни пушек».

А у других, естественно, все хорошо: «Мимо проезжает длинная колонна машин с маленькими, подпрыгивающими на ухабах противотанковыми пушечками. У машин необычайно добротный вид… Это не наши… Выглядывают загорелые обросшие лица».

…А вскоре, когда героям Некрасова уж совершенно невыносимо жить, и пейзаж мучительный, тоскливый, степной, и «одуряющая, разжижающая мозги жара», тут же появляются первые части, идущие на фронт, хорошо одетые, с автоматами, касками. «Командиры в желтых скрипучих ремнях, с хлопающими по бокам новенькими планшетками. На нас смотрят чуть-чуть иронически. Сибиряки».

Сибиряки в зеленых стальных касках, которые от степного солнца нагреваются так, что действительно мозги плавятся, им, как видим, все на пользу. Даже жара. Они — не мы…

2. «Где руководящая роль партии?!»

Тут Сталин, как известно, не помиловал даже своего любимца Александра Фадеева, заставив его переделывать роман «Молодая гвардия». Роман, оклеветавший многих людей, и прежде всего — одного из руководителей «Молодой гвардии» Третьякевича (в романе — предатель Стахович), стал после переделок лживым безгранично: партийное подполье Краснодона, уничтоженное гестапо в первые часы оккупации, под пером Фадеева зажило, заруководило…

Как ощутил опасность Виктор Некрасов, окопный офицер, пишущий в госпитале свою первую книгу? Видать, не столько рассудком, сколько, по словам классика, поротой задницей русского человека он заранее почувствовал ржавую «колючку» цензуры и постарался преодолеть ее с минимальными потерями для художественной ткани повести.

«Дела дерьмовые, — коротко говорит один из встречных, — полк накрылся.

Мы молчим.

— Майор убит… Комиссар тоже».

Через двенадцать страниц снова как бы невзначай: «Слыхал, что майора и комиссара убило?» Через пять страниц опять, уж вовсе ни к селу, ни к городу: «Говорят, что майора и комиссара убило…»

И все ж не выдерживает норовистый Некрасов чужеродного давления. Добавляет тут же: «…Комиссара убило. Максимов будто в окружение попал. Жаль парня, с головой был. Инженер все-таки…»

Вот так раз! Убило комиссара, а жалко не его, представителя партийного руководства, а Максимова, который с головой был…

Уж лучше бы не вынуждали Виктора Некрасова к вставкам.

Но участие комиссара в боях — требование не дискуссионное. Либо есть комиссар, либо рукопись никогда не станет книгой. И вот снова обязательная «галочка». Только комиссар, видимо, уже другой: «Я один как перст остался. Комиссар в медсанбате, а начальник штаба ночью ничего не видит».

К тем же «галочкам» прибегает и Эммануил Казакевич. Комиссар, в сюжете лишний, как и у Некрасова, встречает солдата с арбузами.

Ты куда?

— Раненым.

А, раненым, это правильно, — изрекает комиссар.

Итак, с ролью партии все в порядке. У Некрасова — недоглядели малость — в могиле или в санбате. У Казакевича зато партийным глазом одобрен арбуз.

Но Виктору Некрасову этого мало. Не терпится Виктору Некрасову сказать несколько слов по адресу «наблюдателей»…

Вот эта поразительная сцена:

«В подвале тесно, негде повернуться. Двое представителей политотдела (они указываются прежде всего. — Г. С.). Один из штадива. Начальник связи полка. Это все наблюдатели. Я понимаю необходимость их присутствия, но они меня раздражают».

В конце концов Керженцев требует, чтобы все, кто не будут принимать участие в атаке, покинули землянку.

«Глаза у капитана (наблюдателя — Г. С.) становятся круглыми. Он откладывает газету.

Почему?

— Потому…

Я прошу вас не забывать, что вы разговариваете со старшим.

— Я ничего не забываю, я прошу вас уйти отсюда. Вот и все.

— Я вам мешаю?

— Да. Мешаете.

— Чем же?

Своим присутствием. Табаком. Видите, что здесь творится? Дохнуть нечем. — Я чувствую, что начинаю говорить глупости…»

Капитан не уходит, но автор уж закусил удила:

«— Значит, вы собираетесь все время при мне находиться?

— Да. Намерен.

— И сопку со мной атаковать будете?

Несколько секунд он пристально, не мигая, смотрит на меня. Потом демонстративно встает, аккуратно складывает газету, засовывает ее в планшетку и, повернувшись ко мне, медленно, старательно выговаривая каждое слово, произносит:

— Ладно. В другом месте поговорим.

И выползает в щель. По дороге цепляется сумкой за гвоздь и долго не может ее отцепить».

«Они славные ребята, — вскользь замечает автор о представителях политотдела, — понимают, что вопросы сейчас неуместны, и молча занимаются своим делом».

«Славные ребята», естественно, смеются, видя, как капитан пытается отцепиться от гвоздя. Живые люди!.. Они доедают свои консервы. «Я против них ничего не имею — торопливо добавляет Керженцев-Некрасов. — Но не мог же я одного капитана выставить». Они понимающе смеются и, пожелав успеха, уходят.

В подвале сразу становится свободнее…»

Вот что такое пусть и приневоленная, но точная и храбрая проза.

Инстинктивно, все той же «поротой спиной» советского человека почувствовал Виктор Некрасов: акцентировать надо на штабном, а не на «славных ребятах», Боже упаси!..