Изменить стиль страницы

Я утвердительно кивнул головой.

— Так вот, — продолжал он, — подпиши протокол твоего допроса. Тогда я тебе дам еще воды. Согласен?

Я ответил на его вопрос, безмолвно склонив голову. Мои силы и воля были сломлены.

Из своего портфеля он достал несколько листов бумаги и положил на стол. На них было что-то написано, но я ничего не мог прочесть. Строчки прыгали и расплывались перед моими глазами.

— Подписывай здесь и здесь, — указывал Островерхов вкладывая в мою руку перо. Я взял его и приложил к бумаге, стараясь подписать. Но подписи не получилось. Моя дрожащая, бессильная рука провела по листу бумаги толстую и кривую чернильную черту, закончив ее большой кляксой. Обессиленный стойкой я ни смог подписать подсунутое мне следователем "признание в преступлениях".

Островерхое схватил меня за шиворот.

— Подписывай!.. Не хочешь? Опять в шкаф поставлю!..

— Он не может, — проржал человек в белом халате. — У него на это нехватает физической силы… Вы сами виноваты, товарищ следователь. Надо было прекратить стойку еще вчера. Я вас предупреждал… Дайте ему отдохнуть. Ведь он все-таки стоит восемь суток без перерыва…

Неподвижно сидел я на стуле. У меня действительно не было сил даже рукой двинуть. Островерхов выругался и, мотнув головой в мою сторону, приказал Кравцову:

— Уберите его!..

Теломеханик и еще какой-то энкаведист вынесли меня из комнаты стойки и, протащив по коридору и двум лестницам во двор, бросили в "черный воронок".

В тряском автомобиле я потерял сознание и очнулся, лежа на сыром и холодном полу моей тюремной камеры-одиночки.

Первое, что мне здесь бросилось в глаза — это была стоящая возле двери полулитровая алюминиевая кружка с водой. Взглянув на нее, я сразу ощутил невыносимую жажду, все сжигавшую у меня внутри. Мне нестерпимо захотелось пить, но нехватало силы поднять с пола мое изломанное и разбитое стойкой тело.

Вздрагивая и корчась от боли, я приподнялся на локтях и медленно пополз к двери. Ползти было очень трудно. С невероятными усилиями преодолевал я этот путь сантиметр за сантиметром. Наконец, моя правая рука дотянулась до кружки. Я хотел схватить ее, но тревожно предостерегающая мысль остановила меня:

— "Осторожнее! Не разлей!"

Медленно притянул я к себе кружку, сжал ее пальцами обеих рук и, опершись спиной о стену, начал пить воду большими, жадными глотками.

Жажду я утолил лишь на несколько мгновений. Для моего организма, измученного пыткой и лишенного в течение восьми суток воды, полулитровой порции ее было мало.

Надзиратель открыл дверь и взял кружку у меня из рук. Еле двигая языком, я попросил его:

— Дай еще воды!

Он отрицательно покачал головой.

— Не полагается! Завтра получишь!

— Хоть полкружки! Я долго не пил. На допросе не давали.

— Сам виноват! Надо было признаваться! Когда признаешься, то из этой секретки выйдешь, и воду пить будешь вволю…

Он тоже помогал следователю, как мог, советуя мне признаваться в том, чего я не делал. Взглянув на него, я понял, что просить бесполезно. Ни тени сочувствия, ни намека на сострадание или даже любопытство. не отражались на этом плоском, тупом лице.

И я лишь прохрипел в бессильной ярости:

— Эх, ты, бревно тюремное…

Два обеда после стойки я не тронул, но третий съел с жадностью. Еда вызвала у меня новый приступ жажды. Я заметался по бетонному мешку, а потом начал колотить в дверь, требуя воды. Надзиратели на мой стук не обращали никакого внимания и воду принесли не скоро, в "положенное" для этого время. Теперь я пил ее маленькими глотками, растягивая до следующей порции и, таким образом, обманывая жажду.

Мои силы постепенно восстанавливались, опухоль на ногах спадала, мускулы и кости болели меньше.

Глава 7 СОЦИАЛЬНО-БЛИЗКИЕ

Свой последний обед в бетонном мешке я доел наспех. Только что опустил ложку в "баланду", как надзиратель прохрипел через "очко":

— Давай, собирайся! С вещами.

— Куда? — спросил я.

— Там узнаешь. Давай, не задерживай!.. Собирался я недолго. Сунул недоеденный кусок хлеба в карман, поднял с пола пиджак, нахлобучил на голову кепку. Вот и все сборы.

Дальше началось уже ставшее привычным для меня путешествие: тюремный коридор, "воронок", автомобильная скачка по кочкам. Спустя вероятно полчаса я очутился в новом и еще не знакомом мне тюремном двор, а затем перед железной дверью камеры без номера. Она открылась и, переступив порог, я остановился в изумлении.

В камере было то, от чего я давно отвык: два окна и дневной солнечный свет. Лучи солнца, через окна под потолком, падали двумя косыми столбами на пол. Мириады пылинок весело и задорно плавали и кружились в них.

Из созерцания этого давно невиданного зрелища меня вывели человеческие голоса. Я огляделся вокруг. Передо мною довольно просторная комната с двумя кроватями, кафельной печью в углу и парашей у двери. Посредине ее — стол и две длинные скамейки, вделанные в цемент пола. На кроватях и возле них лежат потрепанные матрасы. Одна половина стола занята баком с водой, кужками и немытыми мисками, на другой — валяются разбросанные игральные карты.

В камере находилось полтора десятка людей, хотя места здесь хватило бы не меньше, чем на полсотни заключенных. Они обступили меня и забросали непонятными вопросами:

— По какой бегаешь? Из чьей хевры? На каком деле засыпался?

Я с недоумением пожал плечами. — Не понимаю. Что вы хотите сказать?

— Да он контрик. Не видите, что-ли? Разуйте-полтинники, братишечки, — протянул звучный, но сипловато-простуженный баритон.

В то же мгновение несколько рук быстро и ловко ощупали меня, залезли в карманы и провели по швам пиджака и брюк. Их прикосновения были еле заметны и почти неощутимы.

— А ну, покажь, братишечки, что с его выгребли, — опять протянул простуженный баритон.

— Пайка да тряпка. Больше ничего нету.

— Он голый, как последняя сявка.

— Пустой. Без монеты.

С испугом и удивлением всматривался я в физиономии окруживших меня людей. Они совсем непохожи на обитателей камеры "упрямых". Там были изможденные, с выдающимися скулами и обрюзгшими щеками и подбородками лица "тюремного", т. е. желто-синеватого и землистого цвета и мутные глаза с выражением страха, тоски и безнадежности. Здесь "тюремный цвет" только слегка тронул довольно упитанные физиономии, и не согнал с молодых румянца, а с пожилых красноты. Глаза их смотрели зорко и хищно, ощупывая и оценивая видимое.

Среди заключенных камеры особенно выделялся обладатель простуженного баритона: кряжистый, приземистый старик лет шестидесяти, широкоплечий и на вид очень сильный, с буграми мускулов на длинных обезьянних руках и голом до пояса торсе. Его руки и грудь сплошь покрывали синяя татуировка и короткая седая шерсть. В рисунках татуировки переплетались флаги и паруса, якори и спасательные пояса, обнаженные женщины и китайские, драконы. Левый глаз старика прикрывала черная кожаная повязка, из-под которой, по изрытой оспой щеке, тянулся к массивному подбородку большой шрам; правый глаз смотрел внимательно, остро и насмешливо. Тонкие, бледные губы кривила лениво-презрительная усмешка.

Один из заключенных показал ему содержимое моих опустошенных карманов: кусок хлеба и грязный носовой платок.

— Пайка — дело святое. Положь на место! А каэра проиграйте в колотушки, — приказал старик.

Кусок хлеба моментально очутился в моем кармане. "Проигрывать" меня, т. е. мою одежду в карты заключенные отказались:

— У него такая роба, что хуже ее сменку во всей камере не сыщешь…

При первом же взгляде на всю эту кампанию я понял, что меня, случайно или намеренно, перевели в камеру "бытовичков", т. е. арестованных не за политические, а за "бытовые" преступления.

Впрочем, в настоящий момент меня заинтересовали не столь обитатели камеры, сколько бак, стоящий на столе. Там была вода. Приступ жажды вспыхнул пламенем в моей груди. Растолкав заключенных, я бросился к столу, схватил кружку и, зачерпнув ею воду, стал жадно пить. Одну за другой я опорожнил четыре кружки и вздохнул с облегчением. Впервые за много дней жажда, наконец-то, была утолена.