Изменить стиль страницы

В мартовском номере журнала «Советская геология» появилась статья группы ученых о газонефтеносности Сибири. Авторы отводили Среднеобью одно из последних мест, доказывали бесперспективность этого района. А скважину уже пробурили. Осталось испытать. Но тут по радио передали приказ начальника управления об отстранении Далманова от руководства.

— Я этого приказа не слышал! — Далманов срывался на крик. Потом торопливо добавил радисту: — Пусть пришлют бумагу! За подписью и печатью…

Он выигрывал последние дни. Решающие дни. Он верил в удачу. В свою правоту. Он не хотел замечать, что у жены кончилось терпение.

— Что ты сделал с моей жизнью? — Катерина опять говорила тихо, не повышая голоса. — Угробил лучшие, годы. Притащил сюда, в этот проклятый край ссыльных… И все время на работе с утра до ночи. Ребенка видишь только спящим. Все сверхурочные, авралы, собрания… И еще гулянки. Я больше не могу!.. Мы никогда с тобой по-человечески не жили. Ты только вкалывал… И что же? Тебя ждала удача?.. Нисколько! Другие нашли ее, распроклятую нефть… А тебе достались одни выговоры. По службе и по партийной линии… Тебе мало этого! И дождался: сняли с работы. Сняли! Весь поселок уже знает. Тебя ударили, а ты? Другой бы затаил злобу, ругался, доказывал… Так нет же!

Фарман ничего не отвечал. Он понимал бесполезность слов. Жену не переубедишь. Он смотрел себе под ноги. На свежевымытом полу вокруг унтов жирным пятном растекался оттаявший снег.

— Как ты так можешь, Фарман? Есть вещи, которые нельзя сносить и терпеть. А ты терпишь и рад трудиться рядовым геологом там, где вчера был начальником… Как людям после этого смотреть в глаза? Кому, нужна не найденная еще нефть, если речь идет о твоей и моей судьбе?!

— Прекрати, — не вытерпел Далманов.

— Нет, слушай!.. Я больше так не могу… Нет моих сил!..

Через два дня Фарман остался один. Катерина вместе с сыном улетела к родителям. Мела легкая поземка, и снежная пыль, чем-то похожая на муку, скользила по отливающему синевой обскому льду. Зеленый, видавший виды ЛИ-2 взревел мотором и взмыл вверх… С тех пор Фарман не видел жену. Через год прибыли решение суда и исполнительный лист на алименты, хотя он каждый месяц отправлял ей добрую половину зарплаты.

Тени воспоминания проходили по лицу Далманова. Он смотрел в окно на близкое небо, на белые облака весны, гонимые ветром, как стадо оленей, на просыпающуюся от зимней спячки тайгу. Там было скучно и не было сочувствия человеку, потому что вся природа, хотя она и большая, она вся одинаковая, не знающая ничего, кроме себя одной. Фарман и после разлуки с Катериной не мог сразу отвыкнуть от нее и любил ее, как в прежние годы, пока она окончательно не умерла в его сердце. И сейчас он вспоминал эту женщину без обиды и понимал свою прежнюю наивность. И мир, который раньше казался ясным и доступным, теперь растекался и уходил в дальнюю голубую мглу необъятности, как дымный горизонт земли с высоты полета, открываясь величием своего пространства. И он, человек, хозяин того пространства, потому что приходит на землю не только для личного счастья, а чтобы добыть радость и правду и жить дыханием всего человечества. И это новое представление удовлетворяло Далманова. Все прожитое им было лишь вступлением к трудной судьбе.

Он устоял и выдержал, и сейчас с нешумной радостью, словно сторонний наблюдатель, видел торжество начатого им дела. И то недавнее время вставало тенями прожитых дней, отдаваясь глухой болью в сердце, Фарман никогда не был на войне, но тогда познал полною мерой, что значит отражать постоянные атаки и удерживать свои позиции. Один бы ни за что не удержал, но рядом твердо стояли единомышленники. Фарман выложил перед ними, людьми разными, спаянными в одном коллективе, все как есть на самом деле, без утайки, надежды и тревоги, и они поняли его правоту, его стремление довести начатое до зримого результата. Фарман остался в Ургуте, в конторе, ожидая, когда самолет привезет бумагу с приказом об освобождении его от должности начальника экспедиции, а там, в Усть-Югане, на буровой, старшим находился Евграф Теплов, техник-технолог, взваливший на свои молодые плечи тяжесть ответственности.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

1

На буровой ни днем, ни ночью не прекращался грохот машин. Бурильщики работали в лихорадочном темпе, словно их кто-то подстегивал. Еще бы! Оставались последние метры. Подходили к проектной глубине скважины. Напряжение достигло предела. Натужно гремели моторы, скрежетала лебедка, на блоках и барабанах тонко скрипел стальной трос, отшлифованный до зеркального блеска, с густым гулом вращался ротор, и стрелка дриллометра, подрагивая, показывала давление на бурильное долото, работавшее на дальней глубине.

— Свечу!

— Есть! — верховой Антон Чахин не зевал.

На какие-то минуты ротор перешел на холостой ход, визгливо подвывая. Щелкнул замок.

— Пошел!

Снова натужно взревели моторы, получив нагрузку. Гигантский бурав крошил породу уже на глубине двух километров. От его могучего вращения сотрясалась вышка, и тяжелый подземный гул распространялся далеко вокруг.

Мастер Лагутин сам следил за движением вращающегося ротора, чутко прислушивался к скважине, бросал искоса беспокойные взгляды на стрелку дриллометра и рукой подавал знаки тормозчику. Рабочие привыкли понимать мастера по движению руки, краткому жесту, одобрительному кивку или хмурому взгляду. Голоса тут в сплошном грохоте не услыхать. Приказания выполнялись быстро и четко.

Лагутин уже неделю не был дома, а последние двое суток не смыкал глаз. От мороза и пара, от усталости глаза покраснели, и в них появилась резь, словно сыпанули мелкого песка. От едкой гари и машинного масла першило в горле. Под ногами натужно дрожала опалубка. Но он давно перестал чувствовать себя, словно слился с механизмами, стал железной, бесчувственной частью машины и не мыслил себя отдельно от буровой. Вахты сменялись, а он не уходил. Впрочем, сменялись — не то слово. Последние метры шли на каком-то нервном пределе. Ожидание чего-то необычного, неведомого витало в воздухе. С буровой уходили лишь затем, чтобы подкрепиться, похлебать горячего и забыться в коротком сне. Люди жили надеждой. Скважины, пробуренные ранее и оказавшиеся пустыми, ушли в небытие и померкли в сознании, словно их вовсе не было.

Вдруг мастер поднял руку и резко махнул:

— Стоп!

Тормозчик нажал, на рычаг. Ротор замедлил движение и как бы нехотя остановился.

Лагутин снял рукавицы, сдвинул шапку на затылок, и на его усталом небритом лице скользнула улыбка.

— Все!

Повернулся к помощнику:

— Добурили! Надо готовить скважину для каротажа.

Перекиньгора понимающе закивал.

— Промой как следует, — продолжал Лагутин. — Вязкость раствора оставь прежнюю. Как я установил, понятно? А как подымешь последнюю свечу, будь внимателен. Хорошо осмотри долото.

Перекиньгора, подражая мастеру, свои распоряжения передавал рабочим жестами и мимикой, движением глаз и бровей. Но все-таки не мог обойтись без слов:

— Куда? Осторожней! Бош! Бош!.. Вниз, говорю!.. Вот так… Хорошо! А теперь тяни. Бас! Бас! Вверх давай!..

Подчиняясь его указаниям тормозчик то замедлял, то ускорял вращение барабана.

А железный барабан тащил стальной отполированный толстый трос через кронблок, установленный под самым куполом сорокаметровой вышки. Из глубины, из скважины, со скрежетом и прерывистым гулом вытягивались вверх бурильные трубы, с которых густо ползла, стекала буро-коричневая жидкость. Она стекала на ротор, брызгами шлепалась на инструменты, разбросанные вокруг.

Короткий мартовский день быстро кончался и солнце повисло оранжевым кругом над сизо-зеленой тайгой. Лихорадочная работа на буровой не останавливалась ни на минуту. Трубы, вынутые из скважины, уже заполнили всю площадку, специально отведенную для них. Они стояли длинными тонкими стрелами, слегка прихваченные морозом и оттого тускло серебрились.