«Улица говорит: „Сумеешь ли ты прийти ко мне?“ Газета пишет: „Пароход не сумел пробиться сквозь льды“. Это вовсе не значит, что на пароходе сидел неумелый капитан или была низкопробная команда. Газета хочет сказать, что у парохода не было возможности пробиться сквозь льды, что он не мог это сделать, точно так же как уличный вопрос означает: „Можешь ли ты прийти ко мне?“ и ничего общего с „умением прийти“ в нем нет».
Далее Константин Федин рассказывает, как в Кисловодске один из курортных врачей огорошил писательницу Ольгу Форш вопросом, сумеет ли она принять нужное количество ванн.
«Что же здесь уметь? — возразила она. — Хитрости здесь нет никакой».
Думаю, что этот ответ остался непонятен врачу, который был простодушно уверен, что его вопрос означает: «Будет ли у вас возможность принять еще несколько ванн?»
Вместо широкие массы читателей возник небывалый широкий читатель.
Появилась в детском просторечии новая форма слабо́ («тебе слабо́ перепрыгнуть через эту канаву»).
Зародилась она, очевидно, в красноармейской среде во время Гражданской войны:
— А слабо́ тебе в разведку пойти…
— Мне? Слабо́?! Даешь! — и т. д.
Еще одно новшество в современном русском языке: наименование профессий, исполняемых женщинами, очень часто приобретает теперь мужское родовое окончание:
— Токарь по металлу Елена Шабельская.
— Мастер цеха Лидия Смирнова.
— Конструктор Галина Мурышкина.
— Прокурор Серафима Коровина.
То же происходит и с почетными званиями:
— Герой Труда Тамара Бабаева.
Так прочно вошли эти формы в сознание советских людей, что грубыми ошибками показались бы им такие формы, как «мастерица цеха», «героиня труда» и т. д. Прежде Анна Ахматова именовалась поэтессой, теперь и в газетах, и в журналах печатают: «Анна Ахматова — первоклассный поэт».
Много живых наблюдений над этой тенденцией современного языка собрано во вдумчивой статье доктора (но не докторши) юридических наук С. Березовской.
Впрочем, докторами и академиками женщины именовались и раньше.
Очень раздражала меня на первых порах новая роль слова запросто. Прежде оно значило: без церемоний.
— Приходите к нам запросто (то есть по-дружески).
Теперь это слово понимают иначе. Почти вся молодежь говорит:
— Ну это за́просто (то есть: не составляет никакого труда).
Не стану перечислять все слова, какие за мою долгую жизнь вошли в наш родной язык буквально у меня на глазах.
Повторяю: среди этих слов немало таких, которые встречал я с любовью и радостью. О них речь впереди. А сейчас я говорю лишь о тех, что вызывали у меня отвращение. Сначала я был твердо уверен, что это слова-выродки, слова-отщепенцы, что они искажают и коверкают русский язык, но потом, наперекор своим вкусам и навыкам, попытался отнестись к ним гораздо добрее.
Стерпится — слюбится! За исключением слова обратно (в смысле опять), которое никогда и не притязало на то, чтобы войти в наш литературный язык, да пошлого выражения я кушаю, многие из перечисленных слов могли бы, кажется, мало-помалу завоевать себе право гражданства и уже не коробить меня.
Это в высшей степени любопытный процесс — нормализация недавно возникшего слова в сознании тех, кому оно при своем появлении казалось совсем неприемлемым, грубо нарушающим нормы установленной речи.
Очень точно изображает этот процесс становления новых языковых норм академик Яков Грот. Упомянув о том, что на его памяти принялись такие слова, как:
деятель,
почин,
влиятельный,
сдержанный,
ученый справедливо замечает:
«Ход введения подобных слов бывает обыкновенно такой: вначале слово допускается очень немногими; другие его дичатся, смотрят на него недоверчиво, как на незнакомца; но чем оно удачнее, тем чаще начинает являться. Мало-помалу к нему привыкают, и новизна его забывается: следующее поколение уже застает его в ходу и вполне усваивает себе. Так было, например, со словом деятель; нынешнее молодое поколение, может быть, и не подозревает, как это слово при появлении своем, в 1830-е годы, было встречено враждебно большею частью пишущих. Теперь оно слышится беспрестанно, входит уже в правительственные акты, а было время, когда многие, особенно из людей пожилых, предпочитали ему делатель (см., напр., сочинения Плетнева). Иногда случается, однако ж, что и совсем новое слово тотчас полюбится и войдет в моду. Это значит, что оно попало на современный вкус. Так было в самое недавнее время со словами: влиять (и повлиять), влиятельный, относиться к чему-либо так или иначе и др.».
Почему бы этому не случиться и с теми словами, о которых я сейчас говорил?
Конечно, я никогда не введу этих слов в свой собственный речевой обиход. Было бы противоестественно, если бы я, старый человек, в разговоре сказал, например, договора́, или: тома́, или: я так переживаю, или: я пошел, или: пока, или: я обязательно подъеду к вам сегодня. Но почему бы мне не примириться с людьми, которые пользуются таким лексиконом?
Право же, было бы очень нетрудно убедить себя в том, что слова эти не хуже других: вполне правильны и даже, пожалуй, желательны.
— Ну что плохого, — говорю я себе, — хотя бы в коротеньком слове пока? Ведь точно такая же форма прощания с друзьями есть и в других языках, и там она никого не шокирует. Великий американский поэт Уолт Уитмен незадолго до смерти простился с читателями трогательным стихотворением «So long!», что и значит по-английски «Пока!». Французское à bientôt имеет то же самое значение. Грубости здесь нет никакой. Напротив, эта форма исполнена самой любезной учтивости, потому что здесь спрессовался такой приблизительно смысл: «Будь благополучен и счастлив, пока мы не увидимся вновь».
Я пробую спорить с собою, пробую подавить в себе свои привычные субъективные вкусы и, сделав над собою усилие, пытаюсь хоть отчасти примириться даже с коробящим меня словечком зачитать.
— Ведь, — говорю я себе, — теперь это слово приобрело специфический смысл, какого не было ни в одном производном от глагола читать; смысл этот, мне сдается, такой: огласить одну или несколько официальных бумаг на каком-нибудь (большею частью многолюдном) собрании.
Да и с выражением ну, я пошел не так уж трудно примириться, как чудилось мне в первое время.
Великий языковед А. А. Потебня еще в 1874 году отыскал образцы этой формы в литовских, сербских, украинских текстах, а также в наших старорусских духовных стихах:
Увидя это я пошел в древней песне, существующей по меньшей мере полтысячи лет, я уже не мог восставать против этого, как теперь оказалось, далеко не нового «новшества», узаконенного нашим языком с давних пор и совершенно оправданного еще в 70-х годах XIX века одним из авторитетнейших наших лингвистов.
Впрочем, если бы эта странная форма и не была узаконена старинной традицией, все равно мне пришлось бы признать ее, так как она вошла в обиход даже наиболее культурных людей.
Не так-то легко оказалось побороть инстинктивное отвращение к формам: инженера́, договора́, площадя́, скоростя́.
Но и здесь я решил преодолеть свои личные вкусы и вдуматься во все эти слова беспристрастно.
— Для меня несомненно, — сказал я себе, — что массовое перенесение акцента с первых слогов на последние происходит в наше время неспроста. Деревенская, некрасовская Русь такой переакцентировки не знала: язык патриархальной деревни тяготел к протяжным, неторопливым словам с дактилическими окончаниями (то есть к таким словам, которые имеют ударение на третьем слоге от конца):