Изменить стиль страницы

Шофер занял место за рулем, инспектор Фабр рядом с ним, а мы с комиссаром уселись сзади.

— Ну, где же мы сможем выпить и поговорить? Вы Бюрма, не вылезаете из бистро…

— Вам это известно из докладов полицейских, конечно? — спросил я. — Но вы же знаете, чего стоят эти доклады. Ладно, раз сегодня я разворошил свое прошлое, поедем к Розесу на Итальянскую площадь. У меня остались превосходные воспоминания о круассанах, которые там подают.

— Согласен. Жюль, на Итальянскую площадь. Нестор Бюрма проголодался.

Машина тронулась, проехала под опорами виадука и покатила по бульвару.

— Я не голоден, — сказал я. — Я подумал о круассанах, потому что мне частенько случалось в былые времена съедать три или четыре штуки с кофе у стойки в этой пивной, а расплачиваться только за один.

— Почему вы мне это рассказываете? — мягко спросил Фару. — Вы считаете, что у вас недостаточно дурная репутация?

— В наши дни дурная репутация приносит доход. Моя еще слишком хороша. Я рассказываю вам это, потому что впадаю в детство и потому что мне кажется смешным вернуться в обществе полицейских туда, где я откалывал не вполне законные номера.

— Это было так давно, — сказал Фару.

— Да, припев известный: ведь есть истечение срока давности преступления.

— Не говорите вздор. Смерть Ленанте выбила вас из колеи. Плевать мне на ваш мухлеж с круассанами. Но вам, конечно, известно, что так называемое истечение срока давности рассчитано на дураков и в случае серьезного преступления оно практически не принимается в расчет. Наши досье никогда не бывают полностью закрыты. Бывает, что какой-нибудь убийца, ушедший в свое время от правосудия и мнящий себя в безопасности, попадает в идиотское положение, когда ему вдруг приходится вспомнить о кое-каких пренеприятных вещах многие годы спустя после совершения преступления. А вы знаете, почему так случается? Потому что нераскрытое преступление ожесточает упорство следователя, становится делом его жизни. Тем более что публика не скупится на сарказмы, и провал, даже единственный, — это черт знает что. Есть, конечно, такие, кому на это наплевать, но не все. И вот следователь пережевывает дело без конца, выискивая малейшую зацепку, которая позволит ему расквитаться с преступником. Потому что на этой стадии это уже вопрос мести, личного удовлетворения.

— Например, старик Бален, — сказал инспектор Фабр, который слушал рассуждения Фару внимательнее, чем я.

Я не стал спрашивать, кто такой Бален. Поскольку речь не могла идти, по всей видимости, о старой актрисе кино по имени Мирей, мне было все равно. Но Фару продолжал:

— Да, Бален. Он как раз свихнулся на деле, которое будто бы произошло в этих краях, хотя и это под сомнением. Служащий с крупной суммой денег бесследно исчез где-то в радиусе моста Толбиак в тысяча девятьсот тридцать шестом году. Бален прямо из кожи вон лез, чтобы раскрыть это дело, и все впустую. Это подорвало его здоровье и уверенность в себе: все последующие дела он вел не блестяще. Зациклился на разгадке тайны до кретинизма. В сорок первом немцы отправили его в концлагерь. Он вернулся, но лагерь его доконал, и он стал настоящим психом. Сейчас на пенсии, но ребята в конторе говорят, что он все еще ищет преступника.

— Если вам угодно выслушать мое мнение, шеф, — сказал Фабр, — я нахожу, что он просто далеко зашел в представлениях о профессиональной чести, и это его извиняет.

— Он спятил, только это и может его извинить. Мы в полиции не боги, бывают проколы. Дело Барбалы, помните? Сюзанна Барбала, малышка одиннадцати лет. Ее тело, изрезанное на куски, нашли под сценой кинотеатра «Мадлон» в тысяча девятьсот двадцать втором году и так никогда и не установили, кто совершил преступление. А вообще-то все это — пустые разговоры, вернее, разговоры ради разговоров.

— Да, это заполняет паузы. Очень здорово, что вы взяли на себя труд поддерживать разговор.

Комиссар пожал плечами.

— Потому что я вижу, что смерть Ленанте выбила вас из колеи, вот и все. Пытаюсь дать вам прийти в себя.

— Скорее не смерть, а встреча с ним через столько лет.

— Это одно и то же.

— Одно другого не лучше. Гнусное место, черт побери! Бывает ли здесь когда-нибудь солнце?

Мы приехали на Итальянскую площадь. Туман подкрадывался подобно подозрительным теням, которые шныряют украдкой по Вокзальному бульвару, цеплялся за ветки деревьев в сквере и на пустыре. В кафе, расположенных вокруг площади, зажглись огни; над застекленной террасой пивной «Розес» замигала неоновая вывеска. Поворачивая на бульвар Огюста Бланки, машины объезжали площадь, шурша шинами по мокрому асфальту.

Наш водила-полицейский Жюль поставил машину в начале улицы Бобило, и мы все направились к гостеприимному бистро. Возможно, после моего рассказа у Жюля появилось желание присмотреть за любителями закосить круассан-другой, и он уселся у стойки, возле которой толпились многочисленные клиенты. Фару, Фабр и я устроились в углу подальше от входа. Рядом были только двое влюбленных, не удостоивших нас и взглядом.

От стойки доносился привычный шум: гомон разговоров, звон стаканов, дребезжание электрического бильярда, сотрясаемого малым, так решительно настроенным на выигрыш, что вероятность штрафного сброса очков не умеряла порывистости его движений. Включился музыкальный автомат, и голос Жоржа Брассенса, поющего «Берегись гориллы», заглушил гам. Может быть, это наш водила устроил себе каникулы. Во всяком случае, Брассенс как музыкальный фон для разговора о старом анархисте — в этом есть некоторая пикантность.

Официант принял заказ и принес аперитив для меня, дымящийся грог для комиссара и минеральную воду для инспектора, на которого, по-видимому, подействовали разговоры о воздержании.

— Не полагается говорить о делах в бистро, — начал Фару, — но я уверен, что интересующее нас дело представляет собой самое обычное нападение, каких совершается множество. Поэтому я могу позволить себе немного отойти от правил, тем более что мне показалось, что вам, Бюрма, требуется подкрепляющее…

Я вяло кивнул.

— Ну вот… — он повертел в пальцах сигарету, — не стоит напирать на образ мыслей Ленанте. Не все ли равно, кем он был — анархистом, фальшивомонетчиком, неудачником и Бог знает кем еще, — ведь уже столько лет он вел себя смирно. — Комиссар зажег сигарету и задымил вместе со мной. — Он не вел активной работы, не входил ни в какие политические или философские кружки. Он устроил себе независимое существование. Как вы думаете, Бюрма, что он делал?

— Не знаю, — сказал я. — Когда-то он был классный сапожник. И шил, и чинил, и все такое прочее. У него была своя лавка?

— У него, наверно, не было средств для аренды приличной лавки. Именно приличной, потому что лавка-то у него была…

— Скорее сарай, — вставил Фабр.

Фару согласился.

— Да, скорее сарай… склад… помещение, которое можно было бы оборудовать под лавку, да вот…

Он презрительно вздернул усы.

— В проезде Отформ…

— Красивое название, — сказал я.

— Да, подходит для сапожника…

— И для шляпника. А где это?

— Между улицами Насьональ и Бодрикур, почти на углу улицы Толбиак. Место, возможно, не более безобразное, чем весь этот сектор, но проезд Отформ какой-то особенно безотрадный, тем более что на уличном указателе он ошибочно назван тупиком, что не побуждает случайного прохожего углубиться в него…

— Да, в таком месте любая лавка вряд ли могла бы процветать. Ленанте, по-видимому, и не пытался экспериментировать. Клиенты бывают такими же тиранами, как хозяева. Идти же в услужение к кому-нибудь…

— Об этом не могло быть и речи!

— Разумеется. Нам известно, что время от времени ему случалось сработать пару башмаков, но основные свои средства к существованию он добывал — догадайтесь, Бюрма, чем? — старьем. Он был старьевщиком, старина. Разумное сочетание ремесел сапожника и старьевщика обеспечивало ему доходы, которых хватало для удовлетворения его скромных потребностей, и полную свободу. Он собирал старый хлам, скупал, перепродавал — словом, неплохо выкручивался. И был сам себе хозяин. Можно сказать, проблем у него не было. Вы видели в больнице его одежду?