Это объявление просуществовало ровно один день. Но верить ему, конечно, не верили ни минуты; подозрительнее "сердечного приступа” мог быть только разве что "несчастный случай на охоте".
Почему же все-таки власти потом отступились от первоначальной версии? (Коль скоро полную правду — то есть дополненную участием Марии — так никогда и не предали гласности.) Или их намерениям помешало то, что в бестолковой суете на самом раннем этапе правду (приблизительную) узнало больше людей, чем это было допустимо? Выяснилось, что слухи пресечь не удастся и они рано или поздно появятся и на страницах печати — если не в Австрии, то в более вольной венгерской печати или за границей, — а тут уж австрийская полиция бессильна, не может же она выловить все до одной газеты, провозимые исподтишка! Или первая версия наткнулась на сопротивление венских профессоров, производивших вскрытие (и побоявшихся утопить свое доброе имя в потоке злословия?), поскольку они, несмотря на все старания графа Бомбеля, не соглашались констатировать причиной смерти сердечный приступ или удар? А может, кто-нибудь из придворной канцелярии, увидев раздробленный череп, сообразил, что даже самый искусный бальзамировщик не способен скрыть истинную причину смерти и, значит, самое позднее на катафалке все и без того выйдет на явь?
Так или иначе, а первого февраля газеты снова вышли с жирно набранными заголовками: "Страшная правда". Мол, как ни прискорбно, первое сообщение основывалось на неверной информации ("Данные, опубликованные нами вчера о трагическом событии — кончине его императорского и королевского высочества, эрцгерцога и наследного принца Рудольфа, — основывались на первых впечатлениях лиц, близких высочайшему усопшему и тяжко омраченных роковой бедою. Когда близкие принцу люди взломали дверь спальни, они обнаружили его императорское и королевское высочество лежащим в постели без признаков жизни, и на этом первом впечатлении основывались потом поступившие в Вену сообщения, равно как и предположение, что смерть была вызвана разрывом сердца".); на самом деле наследник собственноручно покончил с собой под влиянием минутного умопомрачения. В подкрепление прилагалась и выдержка из протокола о вскрытии. Констатировать сей "факт" профессора медицины уже позволили себя уговорить, понимая, что иначе вряд ли удастся успокоить разбушевавшиеся светские и церковно-католические страсти (что, конечно, удалось лишь в малой степени — так страшно ненавидел клер усопшего), а потому даже попытались подкрепить свое утверждение научной эквилибристикой:
"Преждевременное сращение лобной и теменной костей, заметная глубина черепной ямки и явные пальцевидные углубления на внутренней поверхности черепных костей, явное сплющивание мозговых извилин и расширение мозжечка служат такими симптомами, которые, как правило, сопровождаются ненормальным душевным состоянием, а это дает основание предполагать, что поступок был совершен при помутнении рассудка".
Однако обнародование приблизительной правды скорее повредило, нежели помогло: двор окончательно утратил всяческое доверие. Какой же чудовищной может быть полная правда, если так страшна даже приоткрытая ее часть? К чему эти судорожные попытки (теперь усилия властей выглядели именно так) выдать случившееся за самоубийство? Ведь если трезвый государственный (католический) ум приемлет этот неприемлемый кошмар (что наследный милостию божией — принц совершил самоубийство), то этим наверняка пытаются замаскировать еще более страшную правду! Цензура считает народ глупее, а народ цензуру — хитрее; это неразрешимое противоречие и служит источником современных легенд. А между тем цензура уже отказалась почти от всяких маскировок и судорожно цепляется лишь за одну; ей всего-то и нужно (и взамен она выкладывает почти всю правду, но этого никто не знает, кроме нее) вычеркнуть из этой истории Марию Вечера. Но на этом она будет стоять упрямо и настырно до последней минуты своего существования: до 1918 года в странах австрийской империи и венгерского королевства нельзя было упоминать в печати ее имя. Однако венскому обывателю и завсегдатаю кафе ничего не стоит — вернее, всего лишь пятьдесят крейцеров за прокатное пользование — прочесть в немецких газетах, провозимых контрабандой невзирая на все усилия полиции, сенсационные разоблачения (ведь даже "Пештер Ллойд", ссылаясь на некую берлинскую газету, уже 4 февраля сообщала, что под Веной обнаружили мертвую баронессу Мери Вечера, любимицу столичного общества), и ему невдомек, что с истовым полицейским рвением от него скрывают лишь то, что знает всяк и каждый. Недоумевает венский обыватель и, естественно, строит подозрения. И тогда подавляемая официальными властями память о Рудольфе и Марии, как бы в подтверждение теории Зигмунда Фрейда (представление которого о складе человеческой души наверняка не случайно и кажется метафорой империи Франца Иосифа) становится вечно раздражающей, постыдной скверной в коллективном подсознании монархии (если таковое существует), вызывая кошмарные видения, она тревожит и без того неспокойный сон империи, пока после ее распада, став чуть ли не фантомом, предвестником роковой катастрофы, не выкристаллизуется в миф. Время хоть и постепенно, но вытолкнуло на поверхность истинную подоплеку майерлингских событий.
Графов Тааффе и Кальноки в столь неудачном решении вопроса оправдывает единственное обстоятельство: в тот момент, когда они готовили официальное сообщение, никто во всей Вене еще не знал, что и как произошло с Рудольфом. Конечно, за исключением репортера "Нойе Фрайе Прессе", но тут навсегда останется загадкой, откуда он получил достоверную информацию.
Первым курьером из Майерлинга, который располагал точными и определенными сведениями и мог бы вывести их из заблуждения (чтобы отрицать истину, надо ее знать), был доктор Видерхофер. Но он был подотчетен не премьер-министру, а императору, личным врачом которого состоял.
Император же не принял своего домашнего лекаря. Он никого не принимал. Ему хотелось побыть одному. Он трудился. То ли в знак покаяния, то ли для успокоения нервов — а может, из чувства долга? В правлении империей не должны возникать перебои ни при каких обстоятельствах. (Правление же — исключительно его дело и никому другому не может быть передоверено.) А уж особенно в такие критические моменты; тут следует проявить силу, ибо слабость может оказаться роковой. Император не имеет права быть слабым, император-отец народов. Он должен властвовать, принимать решения, и этот тяжкий удар своей неотвратимостью даже поможет решить затянувшиеся дела, ибо резко разграничивает важное и несущественное, а преодоление этого удара лишь закалит характер. И поскольку в таких случаях нельзя откладывать решения, в десять часов вечера направляется телеграмма Кальману Тисе, премьер-министру Венгрии: "Уличные беспорядки, в случае необходимости, подавить вооруженной силой. Дебаты о Проекте национальной обороны прекратить, не останавливаясь даже перед насилием". Франц Иосиф скорбит.
А доктору Видерхоферу императорский флигель-адъютант назначает для доклада аудиенцию на шесть утра. Врач в предписанном этикетом черном фраке к шести утра предстает перед своим повелителем и пациентом.
— Рассказывайте, я хочу все точно знать, — приказывает император и король. В его голосе ни малейшего признака волнения. Так ему повелевает его собственный образ: император неколебим. Этим своим качеством (уметь всегда оставаться императором) ему удавалось поддерживать удивление и восхищение среди своих подданных: император не такой, как прочие смертные.
Доктор Видерхофер начинает свой доклад так, как обычно поступают в таких случаях арачи: с утешения.
— Прежде всего смею заверить ваше величество, что его императорское высочество нисколько не мучился: выстрел привел к мгновенной смерти. Пуля попала точно в висок.