Я вытащил нож, отхватил им приличный ломоть оленины и шлепнул мясо на деревянную доску, заменявшую здесь тарелку. Нож был кэйлдонским, хорошей работы: стальной клинок прекрасной заточки, отполированный почти до зеркального блеска, рукоять, покрытая резьбой и вязью рун, – из берцовой кости какого-то громадного зверя, по крайней мере, так мне сказал король Кэйлдон. Поистине, королевский подарок: как раз по руке, красив, не слишком легок и не слишком тяжел… Да все же не мой кинжал, мой-то собственный, работы Чэйсули, до времени был запрятан в седельный мешок, чтобы не попался на глаза кому не надо.

Наелись, что называется, до отвала: с места сдвинуться – и то тяжело было.

Я заказал еще вина и как раз наполнял наши кружки, когда мое внимание привлек усилившийся шум. Мы оба одновременно обернулись, пытаясь понять, что же вызвало столь бурное оживление.

По скрипучей лестнице спускался арфист – судя по зажатому у него подмышкой инструменту. Синее одеяние, скрепленное на груди серебряной цепью, густые вьющиеся волосы, темной волной спадающие на плечи, перехвачены серебряным обручем… Что-что, а нищим бродягой он не был – как, впрочем, и большинство его собратьев: из тех, что поют пред тронами королей, не скупящихся на золото и драгоценности. Жилось ему, по всему видать, неплохо, да и силой, как видно, не обделен – высок, широкоплеч, и даже свободное одеяние не может скрыть мускулистой фигуры. Такому, пожалуй, бояться нечего, пусть все его оружие арфа.

Синеглазый музыкант улыбнулся привычной дружеской и располагающей улыбкой.

Двое быстро освободили ему место в центре комнаты и пододвинули стул, он тихо поблагодарил и сел, пристроив сбоку арфу. Хороша была арфа, сразу видно

– тем более тому, кто перевидал их немало у дядюшки в Хомейна-Мухаар: дерево густого медово-золотого цвета, отполированное до блеска за долгие годы, единственный зеленый камень-украшение, в чаду и неверных отблесках свечей струны серебрились, как паутинные нити, и мерцающий трепет их был – обещание чуда. И обещание сбылось, едва арфист коснулся струн…

…Подобна женщине была она – женщине, чуткой к ласке возлюбленного, женщине, чей голос – музыка, струящаяся словно колдовской туман, дивная и нежная, чарующая и манящая музыка, заставляющая умолкнуть голоса… Нет среди живущих никого, кто не поддался бы волшебству звуков арфы – разве что он глух, как тетерев, или туп, как пень, Голос арфиста звучал столь же чудесно напевно, как и струны. Он не был схож с голосом женщины, – а я частенько встречал у музыкантов такие голоса, оставаясь глубоким, певучим и мелодичным, как и требовало это ремесло. Ему не приходилось говорить громко: голос его и без того проникал во все уголки зала.

Он – говорил. Все прочие – внимали.

– Отрадой для меня будет усладить ваш слух, – тихо начал он, – сколь возможно это для моей Леди и меня самого. Но прежде должно исполнить то, что возложено на меня…

Он вытащил из-за рукава свернутый листок, расправил его на колене и начал читать. Голос его был ровным и спокойным: невозможно было понять, какие чувства вызывает у него послание – вызывает ли оно хоть какие-то чувства. Он только читал – но довольно было и просто слов.

Узнайте же ныне, что Беллэм Мухаар, Король Солиндский, Мухаар Хомейны, Господин городов Мухаара и Лестра, объявляет награду в пятьсот золотых тем, кто слово иль весть ему о Кэриллоне, что зовет себя Принцем Хомейны, доставит: весть о том самозванце, что к трону стремится.

Узнайте же ныне, что Беллэм Мухаар еще более жаждет узреть самозванца, потому – кто доставит в Хомейну-Мухаар Кэриллона, живым или мертвым, получит вдовое больше награду из рук государя.

Окончив чтение, арфист снова свернул указ и сунул его назад в рукав. Глаза его, в полумраке казавшиеся черными, пристально вглядывались в лица людей, словно он пытался понять, какие чувства вызвали у собравшихся слова указа. Куда подевалась его ленивая мягкость? Теперь я видел ловкого, хитроумного и твердого человека. И человек этот выжидал.

Может, он нанят? Может, он из людей Беллэма, разыскивающих меня и стремящихся получить золото за кровь? И теперь развлекается, мысленно подсчитывая барыш?.. Пять сотен золотых, если он знает, что я здесь. Тысяча, если он доставит меня домой, в Хомейну-Мухаар.

Домой. Где я попаду в руки Беллэма – или Тинстара: вот он я, делайте, что хотите!..

Я разглядывал элласийцев: было несложно понять, о чем они думают сейчас.

Золото и слава. Деяние и награда. Они ненадолго попытались представить себе, что значит быть богатым. Только ненадолго – потому что потом они подумали о своей земле. Здесь Эллас, не Хомейна: Эллас. Королевство Родри. А тот, кто сейчас предлагал им золото за кровь, однажды уже проглотил целое королевство…

Я видел, что элласийцы не станут делать ничего за золото Беллэма, но в зале были не только они, и – кто может поручиться за остальных?..

Я перевел взгляд на Финна. Лицо его, как всегда, казалось застывшей маской, ликом бронзовой статуи, живыми были только глаза – невероятные желтые глаза, говорившие о древних временах и о чарах.

Арфист запел. Голос его, глубокий и сладостный, мастерски передавал чувства певца и вызывал нужный ему отклик. Он пел о горечи поражения и о безумной бойне войны. Он пел о мальчишках, оставшихся на залитых кровью полях, и о командирах, сраженных мечами Солинды и Атвии. Пел о короле, скрывшемся за розово-алыми стенами Хомейны-Мухаар, полубезумном одержимом короле. Он пел о брате короля, убитом в бою, о сыне его, чьи руки были скованы железом, а душа отчаяньем. Он пел об этом мальчике, ныне свободном и ставшим зрелым мужем, жившем в изгнании, бежавшем от преследований Айлини. Он пел обо мне, этот чужестранец, и воспоминания пробуждались в моей душе…

О боги… воспоминания…

Как могло случиться, что арфист знает об этом? Как мог он узнать все, что было, узнать самою мою суть – чем я был, чем хотел стать? Как может он петь мою песню, когда я сам – я сижу здесь, потерянный, не ведающий, что происходит, знающие лишь то, что все – правда, мечтающий лишь о том, чтобы так не было?

Как он это делает?.. Горечь воспоминаний и колдовское наваждение… Я вздрогнул и уставился на потемневшую исцарапанную столешницу – а запястья обожгла давняя боль, ставшая, скорее, уже только памятью о боли. Я не мог поднять глаз на арфиста. Только не теперь, когда он рассказывал мою историю, говорил о моем родстве, о моем праве, моем наследии и о земле – моей земле, вовлеченной в смертоносную борьбу.