Повстанцы явились вершить справедливость по воле монарха. И этого вполне достаточно, а уж как и что они станут делать, никак в обязанность охранников не входило. Мало ли существует дикарских обычаев в стране англов, не говоря уже об иных народах, чьи послы регулярно посещают дворец? Задача проста: стой и не шевелись, как будто тебя здесь нет.
Вот они и стояли…
Архиепископа Седбери нашли молящимся перед иконой святого Олбанса, изображенного без головы. Точнее — без головы на плечах, поскольку святитель-великомученик держал ее в руках вместе с Евангелием.
Встав за спиной коленопреклоненного примаса, Фарингдон и олдермен Хорн дали ему закончить молитву.
Потом Хорн сказал:
— Симон Седбери, ты арестован именем короля как государственный изменник.
За краткий для внешнего окружения миг полной душевной сосредоточенности опальный пэр укрепил потрясенный дух.
— Вы поступаете незаконно, — вскинув заострившийся подбородок, он настолько резко тряхнул четками, что они с сухим щелканьем раскатились по мраморному полу капеллы. — Будучи князем римско-католической церкви, я неподсуден мирским властям.
— Тем не менее ты будешь казнен как изменник. — Томас Фарингдон кивком велел связать бывшего канцлера.
— Образумьтесь, несчастные! — оттолкнув конвоиров, Седбери простер руку к алтарю, где стояло распятие и по три высоких свечи в обе стороны от него. — В случае моей смерти Англии грозит интердикт. Вы не сможете хоронить своих мертвых и крестить своих младенцев; таинства исповеди и святого причастия будут закрыты для вас, никто не сможет отпустить вам…
— Довольно! — оборвал поток угроз негодующий возглас. — Мы ничего не боимся! Ни папы, ни его отлучения. Настал твой черед лязгать зубами, нечестивый епископ.
Повстанцы со смехом обнажили мечи и вывели Седбери из капеллы. Они смеялись легко и беззаботно и ничуть не страшились мук в мире ином, ибо смогли одолеть сатанинское зло этого мира. Свободные перед законом и равные в мыслях своих прародителям-труженикам, они обрели неведомую прежде свободу духа.
И это было доподлинное чудо, рядом с которым выглядит забавным курьезом столбняк, поразивший валлийских солдат.
Во дворе крепости, куда вывели архиепископа, он увидел знакомые лица. В окружении вооруженных крестьян стоял, потупившись, гордый иоаннит-казначей, рядом с ним, прислонясь к стене, ждали неминучей развязки ключеносец Джон Легг и королевский духовник Эплдор. И у всех за спиной были крепко связаны руки.
Седбери было подумал, что казнь состоится здесь же, сейчас и вздрогнул от радости, когда его, а вместе с ним и других повели к воротам. Как привязчива оказалась суетная жажда жизни, как неподвластна уму и воле. Пусть осталось совсем немножко, на самом донышке, но и последняя капля была дорога.
— Прощай, сэр Симон, — услышал он оклик госпитальера, когда за углом стены открылось лобное место. — Прости за все.
— Прости и ты, милорд, и да примет господь твою душу.
Это были последние слова Кентерберийского архиепископа.
Впитывая очами небесную синеву, он легко взбежал по ступенькам, опустился на колени и прижался к бревну. Шершавое дерево ласкало лицо последним теплом.
Королевский палач отказался исполнить приговор, потребовав надлежащим образом оформленную бумагу. И эта последняя в жизни проволочка обернулась лишней каплей страдания.
Немилосерден оказался топор в непривычных руках. Надсадным пронзительным воплем, вспугнувшим стаи птиц, встретила площадь голову, поднятую на древке. Даже привыкшие ко всему вещие старожилы Тауэра встревоженно захлопали черными крыльями, но так и не взлетели с зубцов.
Крик, впервые исторгнутый в маленьком Брентвуде, так похожий, по мнению летописцев-монахов, на завывание подземных жителей, повторился, когда взметнулось копье с головой Роберта Хелза. Мужественная смерть канцлера послужила лорду-казначею примером. Он лег под топор, как положено рыцарю-крестоносцу.
Затем настал черед Джона Легга, королевского ключеносца. Он сам вырыл себе могилу, когда надумал откупить у казны привилегию на сбор недоимок. Его комиссары драли с живого и мертвого, поэтому Англия не хотела видеть камергера живым, но только мертвым. И он умер. И люди опять закричали, когда заглянули в его лицо. Оно было мокрым от слез.
Последним склонился на плаху францисканский монах Уильям Эплдор, бывший лекарь Джона Ланкастера. Гонту стоило немалых трудов сделать своего человека поверенным тайных дум короля. Теперь и эта затея пошла прахом, как и все на земле.
И народ кричал, увидев выбритую тонзуру. Тяжелые остроклювые вороны не шевельнулись, и голуби не вспорхнули в зенит. Устали птицы, а люди затаили усталость.
Головы изменников, как водится, выставили на старом мосту. Чтобы всем было видно, архиепископа отметили красной шапкой.
В то утро совершилась еще одна казнь, но уже на Чипсайде. Лондонцы сами расправились с Ричардом Лайенсом, тем самым купцом, который вместе с пресловутым Летимером изрядно потряс казну. Обоих воров вытащила из петли Алиса Перрерс, а после приголубила королева-мать. Приговор, вынесенный Добрым парламентом, хоть и с запозданием на пять лет, все же свершился.
Справедливость восторжествовала, и закон не был нарушен, и обычаи соблюдены до тонкости. Лишь в одном разошелся народ с процедурой королевского правосудия. Никому не вспарывали живот и не трещали кости. Томас Фарингдон, а это именно он затаился прошлой ночью в исповедальной кабинке святого Мартина Великого, высматривая врагов, сказал чистую правду.
Справедливость неделима, она не ведает границ, для нее одинаково важно большое и малое: слеза ребенка и слеза мужчины, алмазы магната и медяк бедняка.
Пока Фарингдон выслеживал изменников, советник Хорн совершал привычный обход лондонских улиц, вернее, объезд, ибо ехал на коне с развернутым знаменем. Как олдермен и полномочный представитель восставшего народа.
— Если кто-нибудь хочет поведать о причиненной ему несправедливости, пусть сделает это немедленно, — выкликал он на всех перекрестках. — От себя лично и имени братьев своих обещаю суд скорый и справедливый.
И у него хватало забот. Разобрав тяжбу рыботорговца Джона Пека с Робертом Мартоном, он принудил последнего выплатить десять фунтов; Матильде Токи возвратил усадьбу, незаконно занятую москательщиком Ричардом Токи; заставил бывшего мэра Брембера возвратить пять серебряных марок пивовару Уильяму Трумену.
Хорн не судил изменников, не выносил суровых приговоров, но добрая слава о нем разнеслась по всему городу.
От Тауэра до Майл-Энда, загородной деревни, окруженной возделанными полями, не более двух миль. Когда король прибыл на место, экзекуция уже совершилась; и он, вероятно, об этом догадывался. Он сам и его приближенные ожидали встречи все с той же возбужденной стихией, которая окружала их на всем пути от Екатерининской площади к воротам Олдгейта. Но по краям огромного ячменного поля стояли строгие ряды войск. Стальные наконечники копий не шевелились и смотрели точно вверх. Знамена обоих королевств и хоругви святого Георгия ласково полоскал душистый ветерок.
Сладко обмерло сердце в безумной надежде на то, что каким-то чудом вернулись рыцари из Гиени. Ричард даже прищурился, чтобы разобрать гербы на треугольных щитах. Но чем ближе подъезжала королевская кавалькада, тем яснее вырисовывались приметы совершенно иного рода. Рыцарское оружие сжимали руки, приученные к сохе и лопате, заскорузлые пальцы выглядывали из продранных башмаков.
И от этой упорядоченной безмолвной силы исходила такая угроза, что все только что пережитое показалось далеким, как испарившийся сон. Сновидения всегда остаются в прошлом, а явь еще предстоит пережить. Гнет неотвратимой развязки перехватывал дыхание почаще любого кошмара, потому что нет ничего страшнее ожидания беды.
«Вот оно, полное поражение, — думал король, продолжая скакать к группе всадников, остановившихся посреди поля. — И нельзя проснуться и невозможно ничего изменить».