Изменить стиль страницы

История моих с ним пересечений состоит из двух неоконченных эпизодов. Когда я впервые появился здесь, приглашенный из Парижа, не помышляя и даже отрицая для себя возможность штатной работы (как фриланс и вольный стрелок), Поленов просто на меня набросился: «Наш брат-невозвращенец! После митинга поговорим?»

Ростом мы были примерно одинаковы, но Поленов был похож на бывшего штангиста и, в отличие от меня, выглядел, как говорится, представительно. А представлял он на своем ключевом посту Америку и Свободу. Именно так, с заглавной буквы, думал я тогда.

На митинге я увидел, что «банка с пауками» состоит из молчаливого большинства, гнущего головы, одиночных мятежников (вроде громогласно-гневного Кирилла Атусевича) и руководства — не только американского, голос не подающего, но и пребывающего с ними за общим столом Поленова, твидовый пиджак которого казался на размер меньше, чем надо бы.

— Ник, — оборачивался к нему яйцеголовый американец, — твое мнение?

И.о. главного редактора…

В Париже корреспондент Земфира говорила о нем, как о своем хорошем мюнхенском знакомом: «Один из редких вменяемых людей». И я заранее готов был к всяческой симпатии. Ведь я еще учился в школе, когда матрос Поленов, которому был двадцать один год, соскочил за борт в Средиземном море, успешно осуществив тем самым основополагающий фантазм моего поколения, которое борьбе предпочитало бегство.

На левой стене его кабинета, который соседствовал с директорской, висела карта мира, на правой страна головной боли — Union of Soviet Socialist Republics. С видом на карту исторической родины меня он и усадил. Впрочем, картография была гуманно-американской, так что устрашающим тоталитарный монолит не выглядел. Красным он не был. Он не был даже розовым, имея тот оттенок желто-зеленого, который вызывает представление о бледной немочи.

— Кури, кури, старичок, — отнесся Поленов ко мне простецки, но несколько архаично. — Как там Земфирка? Знаешь? Давай на ты!

Поскольку при этом он был Номер Три в службе я его горячо заверил, что в штат не собираюсь (отчего Поленову было ни холодно, ни жарко). Он спросил, какие у меня бумаги — нансеновские? Старомодный эпитет мне не понравился. По-литэмигрантские, ответил я. Французский Titre de Voyage.

— Трэвэл докьюмент? И у меня такой же. Только бундесовый.

Его это обрадовало, а меня удивило. Никогда бы не подумал, что с «нансеновским» паспортом можно сделать такую карьеру на радио, где, по специальному закону о дистанционной натурализации, главной, на мой взгляд, привилегии штатных служащих, гражданством США обзавелись даже те, кто по-английски ни бум-бум.

— Но вы же…

— Ты, ты, старичок….

— Но ты же долго уже на Западе?

— Ну и что?

— Думал, ты, как все. Американец…

— А зачем? Чтобы террористы в самолете первым расстреляли? Нет, старичок. Свободу я выбирал в Германии, и если бы захотел, немцы мне завтра же дали бы паспорт.

— Немецкий… — сказал я, выражая интонацией, что не для русского это человека.

— Вот и я так думаю. Нет: ксива у нас с тобой железная…

Неубежденный в этом, я молчал.

— Или проблемы на границах?

— Да вроде нет.

— Лично я по всей Западной Европе без проблем. Вот же-нульке бы такой же сделать. Сентиментальным, наверно, становлюсь, но хочется показать ей, понимаешь, то самое место…

— Я оглянулся на карту мира, где он показывал мне Средиземное море — над Африкой. — Видишь? Там я свободу выбрал.

— Вплавь?

— А чего там: милю до берега. Ноябрь: теплая вода…

Он еще поговорил о херовых бумагах своей жены, о том, что в Ливию лучше ехать сейчас, в ноябре-декабре, летом белому человеку там не выдержать, не говоря про Муаммара Кадафи, а потом извинился, разведя руками — запарка, мол — над своим цельнометаллическим столом, где в ряд были выложены бобины программ с притянутыми к ним толстыми красными резинками сопроводиловками, которые в этой системе назывались зелеными листами, от green sheet, хотя зеленым был только первый лист, а дальше копии и желтые, и розовые. С женою тоже нестыковка, а то пригласил бы меня к себе культурно посидеть. Библиотеку показал бы. У него собрано столько научной фантастики, что я бы не поверил, как такое можно, будучи на Западе. — Любишь фантастику?

Поскольку он был Номер Три, я допустил:

— Ну, так…

— Лема, наверно? И непременно «Сумму технологии»? — Он покивал мне по-хорошему, довольный своей проницательностью, а в то же время удостоверяя, что лично не против интеллектуалов. Потом согнал с лица улыбку. — В другой раз, старичок. Лиде Петрускян, Сонечке (секретаршам) мои приветы. Земфирке чмоки. Хорошая она девчонка… — И протянул толсто-лопатистую руку. — Ну, давай!

В другой раз, что было через год, Поленов выразил еще больший энтузиазм:

— О? Кого я вижу? Уже с концами, старичок?

Он не мог не знать, что Нигерийский пригласил меня в Мюнхен буквально на день для финального интервью, и прилетел я из Франкфурта-на-Майне, где «покрывал» декаду советского кино. [Дорогостоящее решение штаб-квартиры послать для этого фриланса из Парижа, лишний раз говорило о том, что вопрос о приеме в штат практически решен. Во всяком случае, так представлялось мне (к тому моменту вольный стрелок принял решение капитулировать и подал заявление о приеме на работу)].

— Пока нет.

— Нуда, нуда… Но всё как будто на мази?

— Надеюсь.

Как только Нигерийский заговорил в микрофон, в студии запахло перегаром. С другой стороны, была суббота, приехал на работу Пол специально. Я рассказал про декаду, символом которой стал главный фильм андроповской эпохи «Разбился самолет».

Поленов ждал за стеклом и сразу после интервью утащил меня со «Свободы».

В такси он повернулся с переднего сиденья, чтобы спросить, когда я подал заявление. Это я помнил точно. В тот день, на рассвете которого закончил свой второй роман «Нарушитель границы». Поставил точку, вкатил новый лист бумаги и написал. А потом отнес в бюро на авеню Рапп. Пройдя пешком весь путь с вершин Пасси, через мост и Эйфелеву башню, под ажурной юбкой которой специально прошел тогда для фарту. Но интимом делиться я не стал.

— В мае? Да-а-а, — протянул Поленов, потому что уже начался ноябрь. — Что, слишком долго? — Пока в пределах нормы. Но ты понимаешь, конечно, старичок… — Что? — Тебя проверяют на вшивость. — Со вшивостью все в порядке. — Я знаю, но случай у тебя особый, согласись… Какие у тебя отношения с Пра-виловым? — Никаких. — А как ты попал в его черный список?

— Отказался, — усмехнулся я, — от анилингуса. — От чего? — Жопу не стал лизать. — Старичок! Я тебя понимаю. Но дело в том, что новый директор «Свободы» Кейли — его дружбан. И Пра-вилов давит на него со страшной силой. Требует рвать головы, дословно выражаясь. У него тут все агенты советского влияния. А если кто не агент, то «вышибала из американского посольства», как назвал он Нигерийского. (Поленов засмеялся; я не поддержал). Мы тебя, конечно, отстоим, но сам понимаешь… (Нет! Я ничего не понимал. Я находился в шоке от услышанного, и, почувствовал это, Поленов решил дать время мне на переваривание). Ладно, приедем, там поговорим…

Привез он меня в небоскрёбистый отель — не столько высокий, сколько широкий. Мы поднялись на лифте, отражаясь в полированной латуни. Коридор был узковат, я шел за ним, глядя на ковровую дорожку, узор которой бесконечно воспроизводил планиметрию пчелиных сот, отражая, видимо, архитектурную идею: дом как улей. Дверь его номера была направо. Сбросив пальто, он сразу стал лить в стакан мне водку, «Абсолют» — как воду, нетерпеливо булькая, чтобы скорей наполнить с краем. Но, к счастью, не успел. Зазвонил телефон. Со словами: «Если нужна закуска, режь лахс: там, в холодильнике. Самообслуживайся, старичок!..» Вышел на балкон с телефонной трубкой, там закурил и придавил стеклянной дверью шнур.

Лахс? Что это? Ах, saumon…

Внутри холодильника ростом с меня озарился полуметровый блок розовой лососины, вспоротый так, что пластик по обе стороны скрутился трубочкой. Закусывать я не стал, а пить тем более. Нет. Ни капли в рот, ни сантиметра в жопу, как говорит заокеанский друг. С какой бы это радости? Я думал, у меня все хорошо, а оказалось — хуже некуда. Правилов, этот маленький Сталин антисоветизма, не простил мне моего отдельного стояния. А что я мог? Как все они, прибиваться к вожаку, «пробившему» журнал у Шпрингера, состоящего в корешах у Штрауса? Ну нет у меня стадного инстинкта. Он меня даже напечатал от обиды, которая стала только еще сильней. Вот так я и влип в донос, первый в моей жизни открытый донос журнала «Континент», который в статье под названием «Звуковые барьеры радиовещания» назвал фамилию Андерс среди других «барьеров», звучащих подозрительно либерально: Эткинд, Сеземан… Теперь, конечно, все. Мне страшно захотелось назад в Париж — к Констанс и Нюше, которые ждали меня с победой в одной из башен Чайна-тауна, где Земфира (под эту же победу) приютила нас, на пятом году свободы оказавшихся бездомными. Билет был на завтра, но я бы улетел немедленно. Не хотят меня здесь — не надо. Подам на Би-би-си. Я окинул глазами мюнхенский гостиничный номер, который был, скорей, квартирой, в которой я бы жить все равно не стал. Отвратительно буржуазной ибо. Полировка, обивка и обшивка. Иконы и нонконформисты. Рабин, Шемякин, Целков. Привычный набор эмигранта с деньгами. Книг было много. По-немецки ни одной. Все на русском. Впрочем, с супера одного толстого корешка бросилась в глаза английская аббревиатура «KGB».