Изменить стиль страницы

Затем появлялся у «продукции».

Несмотря на то, что состав продукции включал и сильный пол, режиссеров и техников, это было своего рода «бабье царство», которым заведовала большая разбитная тетя — в свое время, как говорили злые языки, бежавшая от ударов Красной Армии в немецком обозе с белым баяном в обнимку. «Вторая», военная волна. Волна, которая успешно удерживала заблаговременно взятые позиции и слоты (рабочие места) от напора «третьей» — и, кстати сказать, всецело была ответственна за вознесение бывшего матроса эсминца «Справедливый» к вершинам власти. Само по себе «волна» понятие пусть массовидное и полное кинетической энергии, однако рыхлое, что не вполне адекватно описывает послевоенную эмиграцию, внутри которой работала структура с еще довоенной историей весьма деятельного антикоммунизма. НТС. Народно-Трудовой Союз. Чем больше ГБ работал с этим «союзом», тем назойливей представлял его в качестве главного пугала и основного врага, тогда как сама история, ветер которой дул в паруса Лубянке, размывала некогда боевитую структуру. «Союз» дряхлел, его представляли некрасивые старые люди. Не способствовала обновлению рядов и репутация нашпиго-ванности «союза» советской агентурой, непобиваемой коронкой которой было разыгрывание «русской карты». Причем, чем яростней били этой картой, тем больше «союз» отталкивал. Не все, разумеется, там были «радикалы», но крайнеправый задор привносили именно последние, для которых Солженицын был тем же, чем триединство Эт-кинд/Копелев/Синявский для вермонтского отшельника. Нормального человека все это заставляло, как минимум, держать дистанцию. Но был и другой аспект. Испытанные кадры «союза», члены тайные («закрытые») и явные, а также попутчики и сочувствующие, переплелись за послевоенные десятилетия подобно грибнице в пугающем лесу Запада, заодно сцепившись и родственными связями. Результат представлял собой вполне реальную силу — пусть и не сразу, сказал бы я, интеллигибельную.

Сросшаяся со своим руководящим стулом Тамарочка (как звали тетю) щурилась на меня с непередаваемым выражением — как на мелкое говнецо, которое ежедневно возникает на пороге именно в тот момент, когда в задней комнате подчиненная Наля уж накрывает обеденный стол — не раздувая там только лишь медный самовар. Короче говоря, Кустодиев. Но взгляды взглядами, а Тамарочка вынуждена была идти навстречу программным требованиям. Назначать мне режиссера. Или передоверять попечению Дундича, презренного «третьеволновика», но в прошлом известного ленинградско-московского актера/режиссера оттепельного призыва и по внешнему виду одного из самых располагающих персонажей службы.

Не без скрипа, но процесс этот вершился до тех пор, пока однажды директор, с привычным уже мне благосклонным видом взявший текст программы, подколотый с зеленым листом, прочитав, достал из внутреннего кармана стило, щелкнул им и поставил на программе крест. Такой Андреевский. Из угла в угол.

— Не пойдет!

Я в темпе изваял замену, которую директор подписал, как обычно, сам все еще оставаясь взволнованным по поводу своего утреннего деяния:

— Но вы поняли, почему я запретил программу?

— Не совсем.

— Потому что, — сказал он, — глумление.

— Просто отсутствие пафоса.

— Нет! Глумление. Глумление, — подчеркнул он, явно читающий перестроечный «Огонек», — над флагманом перестройки. Перед которым у нас, к тому же, некоторые обязательства.

Имелась в виду белокурая внучка «флагмана», которая у нас работала.

Возможно, он был прав, и я не возражал. В конце концов, когда-то и сам по книге флагмана сдавал древнерусскую литературу. Дело было не в том, что мне «завернули» программу, а в том, что назревала ситуация. Стали возникать неожиданные люди — американец по имени Петр Николаев, а по должности, страшно сказать, political adviser. Не просто советник, а советник политический. У себя на родине он пел в церковном хоре. Что мог он присоветовать директору?

Нарисовался какой-то невменяемый советолог, по виду активный член Ассоциации Анонимных Алкоголиков. Тут же пропал, оставив по себе для размышлений свою фамилию: Алкалъский.

Из-за океана же прибыл православный человек отец Эраст, племянник, как зашептались, секретарши Ленина: повесил в кабинете рисунки Эрнста Неизвестного и стал окормлять аудиторию религиозной программой, куда, как в брешь, хлынули штатные сотрудники все того же «союза», причем, с такой плотностью, будто затея была придумана исключительно для их финансовой поддержки.

Все это было не просто печально, а могло окончиться катастрофой похуже «Титаника», поскольку Вашингтон демонстрировал полное непонимание того, что начиналось в Советском Союзе всерьез и надолго. И надо же. Именно тогда, когда Кремль наконец-то решительно приступил к «оттепели», предполагающей всяческое либеральное гниение, эфир корпорации стал призывать Россию к ценностям национализма, убеждая нашу аудиторию в том, что после коммунизма ей нужна не демократия, а промежуточная стадия авторитаризма под названием «национал-большевизм». Советолог Николас. А. Дутов, выписанный к нам за госсчет из Штатов, к подобному исходу в своей одноименной книге и призывал, считая благом для страны своих отцов. — Промежуточная стадия — это, по вашей оценке, на какой период? — спросил я в студии. — Недолгий. Временный… — Нет ничего долговечней временных решений, говорят в России. — Что ж: в стабилизации национал-большевизма вреда для Запада нет….

Забегая вперед, можно сказать, что после «декады свободы» так и получилось. Но тогда мне все это казалось вопиющим мракобесием. Чьи интересы были за этим? Мне мерещились совокупления «ястребов». В своих политфантазиях я видел заокеанский военно-промышленный комплекс, братающийся с Главным Политуправлением, а РУМО с ГРУ, и весь этот биполярный нацболизм взывал к единственному спасению — «русскому Пиночету».

Немедленно надо было заворачивать руль.

Но с кем было делиться? К кому апеллировать? Если даже в «домашних» переводах на английский моих материалов, которыми я пытался обратить внимание на затянувшийся абсурд, мои термины из предосторожности заменялись так, что грозная «Русская партия» начинала выглядеть безобидной «русской группой». Типа мирно забивают в домино.

Помилуйте: какой Генштаб, какие трубадуры?

А диссиденты — за пределами, то есть, корпорации — как назло, дули в дуду, что Горби — новый Сталин.

* * *

Ухмылка Сатаны последовала за выходом в эфир моей программы. Ах, поверх барьеров?

Получайте…

26 апреля к нам поверх барьеров прилетело радиоактивное облако под названием «Чернобыль»; явившись домой с работы, я велел дочери с подругой, попавшим под ласковый весенний дождь, немедленно под душ! Немедленно!..

И с тяжестью на сердце слушал их переплеск и хохот.

На следующий день было воскресенье. Жутко, нездешне сияло солнце. Мюнхен вымер. Все сидели дома. И в этой пустоте наш скоч-террьер умудрился попасть под обезумелую машину. Никогда не забуду, как нес к ветеринару только что живое тело в пластиковом пакете.

Что плохо для человечества, то хорошо для нас. «Чернобыль» стал одним из первых наших массовых прорывов к аудитории. В подобные моменты интерес к «антеннам, направленным на Восток» зашкаливал.

Объявивший гласность Кремль молчал два дня. А запланировав на понедельник оглашение катастрофической новости, предпринял параллельно-синхронные меры по отвлечению от нее масс. Старая ли площадь обязала Площадь Дзержинского выложить все, что было у последней интересного, или то была встречная инициатива «Комитета», который тем самым заодно и наносил «контрпропагандистский» удар по мюнхенскому источнику информационного зла, только именно в тот понедельник 28 апреля на Центральном телевидении воскрес Поленов.

Ровно через два месяца после исчезновения.

Пресс-конференция!

Постфактум, в своей книжке вышедшей на Западе в год преждевременной смерти автора, которому было только 49, Поленов не скрывает постановочный характер этого провального телеспектакля, сценарий которого дважды переписывался на Лубянке, но при этом пытается рассеять подозрения, что заметная деформация его физиономии могла быть связана с мерами по принуждению. Нет, дескать, просто неудачно упал в результате потери сознания от неожиданной боли в почках, заглушенной стаканом бренди, которую ему сунула сердобольная домработница сэйф-хауза советской разведки в Восточном Берлине. Приложившись при этом левой стороной лица так, что пришлось накладывать грим.