Изменить стиль страницы

Около десяти тысяч заключенных, включая нас с мамой, оставили в Штуттгофе. У нас не было сил, чтобы передвигаться самостоятельно. В это время моя мама лежала с тифом. Ее перевели в изолятор — отгороженную часть лазаретного барака, в палату, где находились еще тридцать тифозных больных. Входить туда формально было запрещено, но это меня не останавливало. Кроме того, никто из немцев не возражал против посещения евреями тифозного отделения; они охотно закрывали глаза на то, что люди там заражаются и разносят потом заразу по всему лагерю.

Евреи умирали от тифа с потрясающей скоростью. В лагере царил полный беспорядок. Крематорий не справлялся с таким количеством трупов, и немцы соорудили огромный погребальный костер, чтобы как-то разрешить ситуацию. Жирный дым и смрад сжигаемых трупов висел в воздухе днем и ночью. Красная Армия время от времени обстреливала лагерь из орудий, но сама не появлялась и освобождать нас не спешила.

Без мамы я целыми днями лежала у себя на нарах. Селекции и инспекции прекратились, и немцы оставили нас в покое. Каждый день я ковыляла в мамину палату, чтобы посмотреть, как она там? Мне было страшно тяжело ходить, но я так скучала без мамы… Обычно эти визиты приходились на вторую половину дня, поскольку ни одна из заключенных не рискнула бы оставить свое место до того, как получит и съест свой суп. Если по какой-то причине пропустить момент раздачи, то вам уже никто ничего не оставит, а в этой миске и заключался весь наш дневной рацион.

Как-то утром я была разбужена странным ощущением, как если бы кто-то вогнал мне в бедро гвоздь. Меня переполняла какая-то тревога, которая как-то была связана с моей матерью. Голос — иногда я думаю, что это был голос Бога, — сказал: «Встань и иди в палату к маме. Посмотри, что с ней».

Голос был настолько силен и звучал так четко, что я, рискуя лишиться супа, не осмелилась ослушаться. Я выползла из постели и похромала в изолятор к маме. Я торопилась изо всех сил. Мне вдруг показалось, что она умерла. Когда я подошла к ней, она спала. Мама открыла глаза, и я тут же спросила ее:

— Как ты спала эту ночь?

Едва слышно она ответила:

— Слава богу, хорошо.

Боже, какое облегчение! У нее кончилась горячка! Значит, она пошла на поправку…

Не успела я это подумать, как раздался страшный взрыв. В наш госпитальный барак попал русский снаряд. Меня бросило на пол. Когда я сумела подняться на ноги, мы с мамой ощупали себя, пытаясь понять, ранены или нет. Нет, мы были целы. Из коридора, где я только что была, тянуло дымом. Я захромала обратно к себе на нары, но увидела, что их нет. Оказывается, снаряд пробил стену и разорвался в моей палате. Все мои соседки были мертвы. Все, кто находился там, были разорваны осколками в клочья. В других палатах тоже были убитые и раненые, которые кричали и стонали.

* * *

Невероятно, но моя мама выздоровела от тифа. И поскольку температура пришла в норму, на нее напал волчий голод. Никакой дополнительной еды в госпитале не давали, хотя известно, что после этой болезни человек испытывает ни с чем не сравнимый голод.

Настолько сильный, что выздоравливающий может просто сойти с ума, готовый проглотить все, что только может заполнить желудок: землю, грязь, траву, листья, стебли. Все, что угодно. И при том, что тифозные больные так в этом нуждались, никто не позаботился организовать для них дополнительное питание — им доставался все тот же водянистый суп. Не было даже в достатке простой питьевой воды. Докторов не было тоже.

После того, как колонны заключенных покинули лагерь, из него исчезли все офицеры СС, и мы остались наедине с охраной, среди которой тоже было достаточно заболевших. Но о том, чтобы бежать или поднять восстание, разумеется, не могло быть и речи — мы еле передвигались. Капо стали не такими свирепыми, как прежде. Все знали, что к нам приближаются части Красной Армии.

По мере приближения русских в лагере началась полная неразбериха. Прежде всего это сказалось на нашем питании. Еду нам время от времени приносили, и никто не мог сказать, когда это случится в следующий раз. В конце апреля немцы предприняли полную эвакуацию лагеря Штуттгоф. Еле живых от слабости, нас погнали пешком к побережью моря. Наш поход продолжался шесть часов. Конвоиры непрерывно орали: «Schnell! Schnell!».

Раненая нога во время марша мучила меня ужасно. Несмотря на то, что мое тело почти ничего не весило, я могла на нее только слегка опираться, а здесь надо было идти. Мама была слишком слаба после тифа, чтобы хоть как-то помочь мне, в любую минуту она сама могла умереть Я шла и кусала губы, чтобы терпеть эту боль, ведь избавление было совсем близко, и до него нужно было дожить. Мы были почти раздеты, свежий ветер с моря пронизывал нас до костей, никакой пищи нам не давали и не позволяли останавливаться.

В конце концов нас пригнали к трем баржам. После некоторого ожидания охрана загнала нас на борт, и баржи двинулись прочь от берега в открытое море. Это были довольно крупные суда с глубокими трюмами без каких-либо ограждений на палубе. Мы разместились на самом дне, на грязной соломе.

Никто не знал, куда нас везут; все, что мы слышали, это рокот мотора и плеск волн. Нас заливал дождь, баржа раскачивалась на волнах так, что, казалось, она перевернется. Мы лежали на грязной и мокрой соломе, молясь только о том, чтобы война окончилась раньше, чем мы утонем. Было очень холодно, многие страдали от морской болезни.

Нам совершенно не давали ни пищи, ни питья. Мы собирали грязную жижу, смесь морской и дождевой воды на самом дне трюма. Мы жевали солому, чтобы наполнить наши желудки. Немецкая команда глядела на нас сверху и весело кричала: «Животные! Грязные свиньи! Чтоб вы скорей подохли!» С нами были польские и украинские уголовники, которые выполняли в лагере самую черную работу, в основном работали в крематории, между собой мы называли их «троглодитами». Они выглядели совершенно дикими, и мы их очень боялись. Здесь, на барже, в их обязанности входило выбрасывание за борт трупов, потому что женщины в трюмах умирали.

Я удивляюсь, почему немцы нас куда-то повезли, почему они всех нас не сбросили в море, как только баржи отчалили от берега, ведь их задача и состояла в том, чтобы нас уничтожить. И опять же у меня есть только одно объяснение: они хотели усугубить мучения, сделать их совершенно непереносимыми и продлить наши страдания как можно дольше. Иногда у них не хватало терпения, и они приказали выбросить за борт несколько старых женщин и одну молодую, которые выглядели совершенно больными. Их выволокли на палубу и живьем столкнули в воду. Я очень испугалась, что они заметят мою маму и поступят с нею так же, а потому закопала в ее солому и накрыла своим телом, что, кстати, помогало нам сохранить тепло.

У немцев тоже не было никакой еды, кроме консервированного хлеба. Иногда для забавы они бросали его женщинам в трюм. Один матрос подмигнул мне и кинул прямо мне в руки такую маленькую жестянку. Хлеба там было от силы грамм 150. Заметив это, остальные женщины моментально набросились на меня и стали вырывать ее у меня из рук. Я вцепилась в жестянку изо всех сил и не отдавала. Натешившись, матрос осадил их криком: «А ну, назад! Это для девушки!». Отстояв добычу, убедившись, что на нее больше никто не посягает, я задумалась, как мне открыть ее? Под соломой я нашла гвоздь и стала ковырять им банку. Я не обращала внимания на то, что порезалась о края — так мне хотелось есть, так мне нужно было дать маме хоть немного еды. Сражаясь с этой жестянкой, я старалась держаться подальше от чужих глаз, но не тут-то было. Все взоры были направлены на меня. И когда я ее, наконец, вскрыла, они накинулись, готовые, в буквальном смысле слова, меня растерзать. Голод превращал нас в зверей, из-за еды мы были готовы убивать друг друга.

С каждым днем наше состояние становилось все хуже и хуже. Я не знаю, куда немцы собирались уплыть, потому что в начале мая 1945 года все побережье Балтийского моря было в руках союзников. Впрочем, мы у себя в трюме этого не знали. Мы слышали тяжелый рокот британских бомбардировщиков, которые свободно летали, не опасаясь истребителей «Люфтваффе». Это уже был совершенно явственный признак окончания войны.