Изменить стиль страницы

Вольфрам встаёт рано — почти всегда вслед за дежурным. И сразу идёт к Уралу — купаться. В любую погоду. Конечно, нам с Витькой тоже приходится купаться. Синие, стуча зубами, мы лезем в Урал. Как ни странно, но вылезаем уже не такие синие. И зубами не стучим. Холод побеждает холод.

Саша в плохую погоду не ходит на Урал даже умываться. Витька поливает ей из ковша. И воду накануне её дежурства он приносит с вечера. Дома, когда мать просила принести из колонки воды, он всегда отговаривался уроками. Но тут уроков не задают. Поэтому Витька таскает для Саши воду с Урала.

Я вернусь! Неудачные каникулы i_005.png

Иногда он даже ходит за ключевой водой. Он или я. До ручья намного дальше, но зато вода там вкуснее газировки с сиропом и такая холодная, что ломит зубы. Идти к ручью надо лесом. Мы уже протоптали тропинку — всегда ходим одним путём. Вообще тут больше всего достаётся работы ногам. В маршруты уходим за восемь — десять километров. Да обратно такой же путь. В хорошую погоду ничего, а в дождь приятного мало.

Хуже всего, когда дождь застанет врасплох. Утром уходишь в маршрут — солнечно, а в середине дня польёт.

Однажды так случилось, когда я дежурил. Мне-то ничего — я в плаще возился с обедом, а о них беспокоился. Особенно худо пришлось, должно быть, Саше. Вольфрам с Витькой — в энцефалитках, а она ушла в своих модных брючках и в кофточке без рукавов. Тоненькая вязаная кофточка, почти из одних дырок. А дождь холодный. Да ещё с ветром. Наверняка простынет девчонка.

Но я напрасно переживал, то и дело поглядывая на лесок, из которого они должны были появиться. За Сашу я напрасно переживал. Она пришла в Витькиной энцефалитке, синие глаза весело глядели из-под капюшона. А Витька тащился следом в мокрой насквозь майке, с его голых плеч стекали дождевые струи. Рыцарь общипанный! Ему ещё, кажется, доставляет удовольствие мокнуть и мёрзнуть из-за этой девчонки. Вот уж никогда бы не стал… Я уверен, что она даже спасибо Витьке не сказала.

Она вообще принимает Витькино рыцарство как должное. Словно он для того и поехал в экспедицию, чтобы бегать в её дежурство за водой, подносить ей хворост и развлекать её своим неистощимым враньём. О чём только он ей не рассказывает! Об индивидуальных летательных аппаратах. О непобедимом боксёре, у которого два сердца. О муравьях. Об индийских йогах. О подводных лодках. О художнике Ван-Гоге… Витька любит читать, а уроки готовит, включив приёмник, и умудряется вместе с теоремой запомнить какую-нибудь любопытную историю из жизни артистов или спортсменов. Правда, запоминает он эти истории столь же нетвёрдо, как и теоремы, но выручают Витькина фантазия и невежество слушателей. С теоремами, правда, фантазия плоховато соединяется. Во всяком случае, наш математик недооценивает смелость и находчивость. Перед контрольными Витьке приходится заниматься без приёмника.

Молчать Витька не любит, особенно когда рядом Саша. Но иногда приходится. Вольфрам, например, запрещает разговаривать за работой, опасаясь, что мы напутаем. Там, на горах, — пожалуйста, а сейчас — нет.

Мы сидим в палатке за столом, сделанным из перевёрнутого ящика. На столе горят две свечи и лежат пёстрые ситцевые мешочки, этикетки, бумага для завёртки. В откинутый полог палатки вползает ночная мгла.

Я устроился на спальном мешке, подогнув ноги. Заполняю стандартные этикетки простым карандашом, чтобы не размыло, если попадут под дождь. Повторяю надпись на бумажке, в которую завёртывается образец, — на случай, если потеряется этикетка. Кладу завёрнутый образец в угол мешочка, перевязываю шпагатиком, в другой угол — ещё один образец. Этим же отнюдь не творческим делом заняты и Саша, и Витька.

Вольфрам тут же, за ящиком, заполняет полевой журнал. Что он там пишет? Я подглядываю, скосив глаза, словно в классе на диктанте. «Обнажение № 4. Кремнистые сланцы с поверхности красновато-желтоватого цвета, на свежем сколе — коричневые до чёрного, с раковистым изломом…»

Саша зевает, прикрыв ладошкой рот. Поступая в техникум, она, конечно, не подозревала об этих нудных этикетках. Но работа уже подходит к концу. Пора спать.

Комар противно жужжит, летая над столом. Витька звонко шлёпает ладонью по лбу.

— Ты же любишь комаров, — напоминаю я. — За что ж ты его?

— Он не всех любит, — подмигивает мне Вольфрам. — Как раз попался нелюбимый.

— Ужасно хочется пить, — говорит Саша. — Ты, Витя, всё же пересолил сегодня кашу.

— Нисколько не пересолил, — возражает Витька.

Кашу он пересолил — я тоже хочу пить, словно съел целую бочку селёдки. Но какой смысл охаивать кашу, которая давно съедена?

— Пойду принесу воды, — говорит Витька.

Он уже встал, чтобы пройтись до кухонной палатки. Но Саша капризно морщится.

— Эта вода невкусная. Ключевой бы… Просто чудесная вода!

Ключевой! Захотела ночью ключевой воды… Кто же пойдёт для неё сейчас за ключевой водой? От нашего лагеря до ключа — не меньше километра. Днём это пустяки. Но идти сейчас через лес…

Я вопросительно смотрю на Витьку. Он стоит у выхода из палатки, сосредоточенно уставившись в темноту. Он как будто не слышал тонкого намёка насчёт ключевой воды. Просто задумался человек, и всё… Саша улыбается с затаённым презрением. Рада, что загнала Витьку в тупик. Вольфрам скрипит пером, описывая четвёртое обнажение.

И вдруг отчаянный бес, о котором я прежде понятия не имел, подобно распрямившейся пружине вскидывает меня на ноги. Я испытываю в груди лёгкий холодок, я делаюсь смелым и безрассудным, мне весело от моего безрассудства.

— Что ж, я принесу ключевой воды. Виктор, ты заполнишь за меня эти несколько этикеток.

Во взгляде Виктора я не замечаю того восторга, которого достоин героический шаг. Вольфрам перестаёт писать в своём журнале. Сейчас скажет: «Гарик, ты не пойдёшь». И я не пойду. Вольфрам — начальник, я не посмею его ослушаться, я бы с удовольствием, но…

Вольфрам ничего не говорит. В его прищуренных глазах прыгают весёлые лукавинки.

— Не надо, не ходи. Я пошутила.

Саша не начальница, её я не обязан слушаться. Она пошутила! Зато я не пошутил.

Слегка отодвинув Витьку, я выхожу из палатки. Отыскиваю в темноте ведро, выплёскиваю из него воду и иду туда, где в чёрной стене, словно огромные свечи, белеют стволы берёз. Дужка ведра зловеще поскрипывает. Листья предупреждающе шелестят: не ходи в лес, хвастун.

Но я, конечно, иду. Я стараюсь сделать вид, что мне наплевать и на темень, и на шум листвы, и на собственную трусость. Я даже пытаюсь насвистывать, но губы словно слиплись, и свиста не получается.

Вот и лес. Подумаешь, диво какое — лес! Довольно редкий лесок. Днём я могу бродить по нему с закрытыми глазами. А ручей совсем рядом. Каких-нибудь тысячу метров… Ой!

Сучок… Надо же так треснуть. Прямо как выстрел. М-да… Трусоват ты, Гарик, трусоват… Что делает ночь! Косматая тьма затаилась под каждым деревом, и чёрт те что чудится в этой тьме! Никого же там нет, никого! Берёзы теперь уже похожи не на свечи, а на могильные кресты.

Так… Уже почудились могильные кресты. Скоро увижу и восставших из могил покойников. Проклятые сучья то и дело выстреливают под ногами. Откуда их столько? Днём идёшь — вроде ни один не хрустнет.

Километр кажется бесконечным. Не сбился ли я с пути? Да нет, не должен. Сажусь на корточки и ощупываю рукой землю. Тропинка. Не сбился.

Начинается подъём. Теперь уже недалеко. Ещё шагов двести — и ручей. Считаю шаги. Пять… Двенадцать… Пятьдесят…

Как трудно подавить в себе дурацкий беспричинный страх! Эх, человек! Бедное ты насекомое! Весь мир тебе подвластен, и только сам ты не подвластен своей воле.

Нет, стоп. Скажи себе: «Я не боюсь. Я не боюсь!» Вот так. Вслух скажи. Громче. «Я не боюсь!» Спой. «Я не-е бою-усь!» Это берёза. Просто берёза. Вот сейчас я её поглажу. Погладил. Совершенно такая же берёза, как днём. Только ствол холодный.