Я болен, я влюблен; но, мучась и любя, —
О, слушай! о, пойми! – я страсти не скрываю,
И я хочу сказать, что я люблю тебя —
Тебя, одну тебя люблю я и желаю!

Почему одну тебя? Почему безграничность, в которой я только что витал, навеяла на меня ограниченное? почему из всех желаний, из всех женщин мира избрал я только тебя и в нечто одинокое заключил вселенную, которую я только что ощутил в своем восторге? В этом и есть тайна любви. Бездонная, беспредельная в своей сущности, она в то же время проникает к одному сердцу и в нем заключает все. Она вводит макрокосм в необъятную душу микрокосма. И оттого среди зрелища природы будет всегда звучать призыв к ней, только к ней – определенной, единственной, незаменимой: о, где же ты?

Вот месяц всплыл в своем сияньи дивном
На высоты,
И водомет в лобзанья непрерывном.
О, где же ты?

Вас не поражает неожиданность перехода. Ведь здесь не может быть отчетливой связи, логики (ее вообще нельзя требовать от Фета, как и от узорных сплетений, в которые сходятся тучки, облака, строя в небесной высоте «белый мой город, город знакомый, родной»). Здесь не переход, а порыв, и объяснение он может найти себе только психологическое: в эти мгновенья влюбленности ничто не чуждо душе, ничто не далеко, все связано, все понятно.

И тогда ничто не может затаиться в сердце:
Когда все небо так глядится
В живую грудь, Как в этой груди затаится
Хоть что-нибудь?

Тогда поэт не может молчать, не станет, не умеет. Но этот мотив признания, высказанного чувства, совершенно заглушается у Фета все тою же, более существенной для него, более святою молитвой молчания. Сердце так полно, что в минуту свидания ни о чем нельзя говорить. Я тебе ничего не скажу. Было бы кощунственно прерывать это безмолвие, и не нужно речей, ни огней, ни очей. Он для песни своего влюбленного сердца слов не находит, он «путается» в них, и опять лишь какие-то тени слов, гармонирующие с оттенками чувств, какие-то «полувздохи» и «призраки вздоха», какие-то неуловимые намеки могут дать смутное понятие о той внутренней музыке, которая беззвучно дрожит в его душе. Что ж удивительного, что «счастья взрыв мы промолчали оба», что «странно мы оба молчали и странней сторонилися прочь»? Только потом, когда она, возлюбленная, уйдет, когда я останусь один, тогда вернется ко мне дар слова (дар ли это?) – и я буду

Шептать и поправлять былые выраженья
Речей моих с тобой, исполненных смущенья,
И в опьянении, наперекор уму,
Заветным именем будить ночную тьму!

Соловей поет над розой, но «молодая владычица сада» молчит – она только дышит, только благоухает, и, безмолвная, она красноречивее поющего соловья. Это потому, что

Только песне нужна красота,
Красоте же и песен не надо.

Оттого Фет и был такой поэт, который не очень дорожил поэзией. Она была для него соловьем, а не розой – истинную ценность он приписывал одной лишь последней. Хотя не только из природы, но и из поэтов черпал он поэзию, хотя он и понимал, что, когда самое счастье давно утонуло, тогда лишь песни плывут да венки, что жизнь перестает жить, а поэзия бессмертна («этот листок, что иссох и свалился, золотом вечным горит в песнопеньи»), – но, умиленный, коленопреклоненный, стоял он исключительно перед красотою в ней самой. И это он предложил такой глубокий вопрос:

Кому венец: богине ль красоты
Иль в зеркале ее изображенью?

И венец, свежий и душистый роскошный венок, отдавал он самой богине. Зеркало же, слово, в которое красота глядится, он готов был бы разбить без жалости, как простое удвоение, как ненужное и невнятное повторение. Поэзия не нужна. Зачем пересказывать мир или женщину, живую поэзию? Да это и невозможно: «И что один твой выражает взгляд, того поэт пересказать не может». Опять и опять – он отказывается от слова: он хочет быть немым.

Этот немой зато не глух. У него поразительно «напряженное ухо»: он слышит и трепетные бледные руки, и душу, и то, как сердце цветет, – и он говорит о себе:

Слух раскрываясь растет,
Как полуночный цветок.

Он и должен расти для того, чтобы можно было обнять всю природу. Ее гул разрешает Фет, чародей и музыкант, на тихие звуки, на вздохи и мелодии. Для него никогда не бывает шума, т. е. не должно бы его быть. Поэтому он и не любит мятежных звуков (не в связи ли с этим ненавидит он политические волнения?); ему противна толпа «бесчинная», все эти «бесчисленные, бесчувственные люди»; на свете слишком много людей, и они так шумят… Вот бежит она, толпа голосистая и жадная, к реке – освежиться и испить.

Но в шумящей толпе ни единый
Не присмотрится к кущам дерев,
И не слышен им зов соловьиный
В реве стад и плесканьи вальков.
Лишь один в час вечерний, заветный
Я к журчащему сладко ключу
По тропинке лесной незаметной
Путь обычный во мраке сыщу.
Дорожа соловьиным покоем,
Я ночного певца не спугну,
И устами, спаленными зноем,
К освежительной влаге прильну.

Это верно: он дорожит соловьиным покоем и не спугнет в природе ни одного соловьиного звука (Фет их прибавил), – так он тих и чуток в своих прикосновениях, наш бережный поэт, так полна его душа «молитвою и сладкой тишиной». Он часто говорит о тишине мира, – должно быть тихо, чтобы можно было расслышать все то неуловимое, что слышит Фет: все эти вздохи и шорохи, шепоты и запахи. Звуки он воспринимает на лоне тишины, сквозь них внимает ей, – это для него очень характерно: «звуки тишины ночной не прерывают».

Великий слушающий, все тайны мира подслушавший, и даже «трав неясный запах», он, конечный, мог осуществить это, хотя природа бесконечна:

Дышит земля всем своим ароматом,
Небу – разверстая – только вздыхает.

Он мог осуществить это и в тесном уголке ощутить все, потому что, как мы уже видели, для него есть центр везде. Удовлетворяясь настоящим, улавливая текучее мгновение в сфере чувства, он и внешнюю природу, красоту земли, постигает здесь, около себя. Ему дороги русский пейзаж с «горным хрусталем» его зимы, половодье на Днепре, родная Воробьевка, – и как раз через нее проходит первый меридиан земного шара. Тургенева зовет он из-за границы и уверяет его в чудесных стихах, что к западу он, европеец, равнодушен:

Ты наш. Чужда и молчалива
Перед тобой стоит олива.
Иль зонтик пинны молодой,
Но вечно-радужные грезы
Тебя несут под тень березы,
К ручьям земли твоей родной.
Там все тебя встречает другом,
Черней бразда бежит за плугом,
Там бархат степи зеленей,
И, верно, чуя, что просторней,
Смелей и слаще, и задорней
Весенний свищет соловей.