Видимо, и радиограмма, и мой рассказ произвели впечатление, потому что мне оказали высокую честь: пригласили в самую заповедную часть музея—его библиотеку. Моим патроном в экскурсии оказался высокий седой человек с благообразной, но неподкупной внешностью хранителя реликвий. Вид у него был классически английский, с первого взгляда мне показалось, что он наглухо застегнут не только на все пуговицы пиджака и жилетки. Но мистер М. Роуландс оказался живым, улыбчивым, доброжелательным человеком. От старомодного английского стиля была в нем лишь некоторая церемонность и значительность жестов в те минуты, когда со связкой таинственно позвякивающих ключей он вел меня в святая святых—хранилище архивов музея.
На нашем пути почему-то оказалось множество запертых дверей. Каждую мистер Роуландс открывал с подчеркнутой неторопливостью, словно намеренно сдерживал ход событий, которые, по его мнению, наверняка навсегда останутся в памяти гостя.
...Наконец, после того как были открыты новые и новые замкнутые двери, меня ввели в просторную комнату, уставленную массивными шкафами, и усадили за широкий крытый сукном дубовый стол. На минуту Роуландс исчез из комнаты и вернулся с толстой папкой в руках. Осторожно, словно она стеклянная, положил передо мной. Я открыл защитную картонную корочку и обомлел. Это был дневник капитана Скотта! Тот самый, который он вел в Антарктиде.
Когда я прощался с любезным мистером Роуландсом, он сказал:
— Как приятно, что в России все еще почитают Роберта Фолкона Скотта, нашего национального героя.
— Почему «все еще»?
Роуландс грустно покачал головой:
— Видите ли, сэр, сейчас иной век. Век прагматизма, расчета, душевной черствости. Сейчас у молодежи другие герои— футболисты, джазисты, гангстеры, шпионы... В школе, куда ходит моя внучка, учитель недавно спросил детей: «Кто такой капитан Скотт?» Немногие ответили вразумительно. Больше того, сейчас у нас кое-кто вздумал «пересматривать» Скотта: мол, погиб по собственной вине, не все правильно предусмотрел, не все учел, надо было бы готовиться к походу иначе... Горько слышать такое.
Я согласился с мистером Роуландсом. Ведь так можно «пересмотреть» и Амундсена, который ринулся на самолете в глубины Арктики, чтобы спасти других, и исчез там навсегда, можно «пересмотреть» и Кука, который тоже вроде бы погиб по собственной вине—что-то не учел... В мировой истории люди, которыми мы гордимся, чьи имена украшают род людской, немало делали ошибок. Так всю нашу историю можно «пересмотреть»—пропусти ее через ЭВМ, и машина холодно подытожит: нагромождение вздора и нелепиц! Но мы ведь люди, не машины, и ничто человеческое нам не чуждо, именно человеческое, которое не закодируешь на перфокарте. Например, последние дневники капитана Скотта...
— У нас был писатель Паустовский. Он написал рассказ о капитане Скотте,—сказал я Роуландсу.— В рассказе есть фраза: «перед дневниками Скотта вся литература кажется праздной болтовней».
Роуландс порывисто протянул мне руку.
— Спасибо!—сказал он.
— Спасибо!—сказал я Роуландсу.
На обратном пути из Лондона в Дувр я разговорился со своей соседкой по купе. Это была молодая худенькая женщина с красивым именем Элис.
— Русские?—она не удивилась нисколько. Англичане на своем острове иностранцам не удивляются—много тут их, иностранцев. Не удивилась, а просто констатировала: русские! Губы ее слегка раздвинулись, изобразив легкую, чуть ироническую улыбку.
— Я вроде бы должна вас сторониться,—она потрясла газетой, которую только что читала, как бы предъявляя ее в подтверждение своих слов.—Вы готовитесь воевать с нами, а мы с вами.
— Бог мой, зачем?
— Вот именно, зачем? Никто этого не знает.—Улыбка тут жепомеркла на ее губах, и широко открытые чистые глаза стали серьезными.
Элис с первых минут знакомства вызывала симпатию—не только милыми детскими веснушками, но прежде всего искренностью, прямотой и неистребимым желанием докопаться до истины.
Ехала она в Дувр по служебным делам—работала в какой-то фирме, вечером собиралась обратно в Лондон, и до поезда у нее оказалось часа два свободных.
— Не хотите взглянуть на наше судно? Оно знаменитое.
Мы водили гостью по палубам «Витязя», показывали самое примечательное. «Вот эхолотная. Здесь, на этих аппаратах, впервые в истории бьша определена максимальная глубина Мирового океана—11 022 метра».
Наша молодая гостья была безупречно вежлива, вполне искренна в своей благодарности за внимание к ней. Но вопросов не задавала.
До вокзала я провожал Элис вместе со своим товарищем, ученым Олегом Георгиевичем Сорохтиным. По пути мы рассказывали ей о нашем посещении Британского музея, я вспомнил о галетах Скотта.
— Скотта?—переспросила она.—У нас сейчас многие смотрят на него иными глазами. О нем говорят, что он понаделал ошибок, дал себя околпачить Амундсену, который поступил с ним нечестно.
В ее голосе проступили недобрые нотки.
— Вот они, кумиры, которым ставят монументы! К тому же все это—далекое прошлое. Мало кого всерьез может взволновать сегодня...
— Как же вы, Элис, решительно расправляетесь с монументами—рассмеялся Сорохтин.—Вот и Скотту, и Амундсену досталось!
— А что мне до них и им до меня! Просто люди. Даже в героизме могут быть ничтожными.
— В таких условиях, как Антарктида, люди ничтожными не бывают,— сухо заметил Сорохтин.
Она почти с досадой возразила:
— Господи! Люди везде люди, где бы они ни находились, и мнение о них у меня не столь уж высокое. Вы-то откуда знаете, какими они там становятся?
— Видите ли, Элис,—вмешался я.—Олег Сорохтин, который сейчас перед вами, был в числе тех, кто впервые в истории человечества достиг в Антарктиде полюса недоступности: он знает, что говорит.
Элис, которая шла на полшага впереди, упорно глядя себе под ноги, вдруг бросила быстрый внимательный взгляд на моего товарища, словно увидела его впервые,
— Извините...
Помолчала. Вздохнула.
— Вам хорошо. У вас хотя бы есть воспоминания. И такие необычные. Полюс недоступности! У вас есть прошлое. А у таких, как я,—ничего: ни прошлого, ни будущего. Только настоящее...
С вокзала в порт мы шли с Сорохтиным пешком по кривым улочкам небольшого городка, приткнувшегося к белым скалам Альбиона. В палисадниках возле двухэтажных, тщательно выкрашенных, похожих на игрушечные домиков желтели нежные пучочки первых весенних нарциссов. На вершине холма, господствующего над городом, каменным обручем лежали массивные стены старинного рыцарского замка, в его узких решетчатых щелях-окнах, как в надрезах, живой плотью проблескивало солнце, заходящее за холмы. С Ла-Манша дул свежий ветер, из порта доносились вскрики буксиров, стрекот турбин стремительного, похожего на жука парома на воздушной подушке, уходящего к французскому берегу.
На набережной было пустынно, колючий ветер изгнал с нее праздных. Вдруг мы увидали монумент. На постаменте возвышалась бронзовая фигура человека в куртке, судя по всему кожаной, в старомодном кепи со спущенными ушами, в старомодных крагах. Слегка подавшись вперед, выставив твердый подбородок, он зорко вглядывался в свинцовый простор Ла-Манша. На цоколе прочитали: «Чарлз Стюард Ролсс. Первый человек, который перелетел Ла-Манш и вернулся обратно в одиночном полете 2 июня 1910 года».
Всего за день до этого перелета вот от этих же берегов ушло к берегам Антарктиды экспедиционное судно Роберта Фолконе Скотта. Через два года-оно вернулось обратно, но только без Скотта и четверых его товарищей.
Каждому свое.
— Послушай, а ты не забыл монумент в Данидине? Не забыл, что там было написано на плите?
— «...Когда спросят в последующее время сыны ваши отцов своих: «что значат эти камни?»...» Кажется, так...
— Кажется, так,— Сорохтин поправил очки и взглянул куда-то поверх моего плеча.— А ведь время это настало. Если не защищать прошлое, у них, молодых, в самом деле не будет будущего. Черт возьми, мы все-таки люди и что-то значим на этой планете—со всем своим прошлым—с хорошим и плохим, с удачами и ошибками, со всем, что нас делает людьми.